25
Ку-ку, укусим! — это нищих зов
вошел у серых птиц в радиопьесу.
Я восхищен сосной, я восхищен,
хочу я вновь чихнуть и вновь родиться.
Уж скоро двадцать лет, как вижу я
красивый рост и молодую доблесть,
упитанный и сильный он, — вожак! —
телесен ствол, как луковица, золот.
На нем мазки, как змейки в синю ночь,
желты! рог загнут за спину, балован, —
стоит сосна в саду, как светлый меч,
не боевой, а мыслящий, любовный.
С восходом иглы образуют зонт,
как с казни сна, в летальных слез оковах, —
26
я вижу сосны в коже золотой,
телесной, — жду свою, веков вакханку.
Она в саду, над ней младой анис,
садовники их моют хоботами…
Здесь по шоссе гуляем мы у нас
под фонарями виселиц бетонных.
Не сосен и не яблонь! Не висят
пока на шеях яшки-пугачевцы,
ночами ламп кругообразный свет
нам, горним, виден с виселиц — пока что!
О Русь! Тревог и горя колорит,
суровый Дант твоих земель селитры,
с ножом на душу реализму лир
уж не сбегу в иные силикаты.
27
Рифмуя рог и круг, усну у дюн,
за зрелость в сорок семь — спи в эту цифру!
Идемте в Летний Сад, идем, идем,
мне мало дней и книг, и тянет к центру.
Споем по ямбу! Ночь сквозь частокол,
с биноклями смотрители Америк,
уж крутится той стрелкой на часах
лир намагниченных — стрела Амура.
В цирюльне женщин я люблю в падеж
снимать с монеты и белить обои,
я жду тебя, но душу ты не жди,
не требуй братства, сестро, от любови.
В пруду у нас утоплена вода,
в саду до нас все возрасты созрели,
28
ты будешь вспоминать одна, всегда,
с тупыми, исступленными слезами.
Срифмую лорд и дрель, не гуманист,
на юг пою, старуха ногу косит,
земная мазь любви и дух-гимнаст,
возьму тесак и препояшу каску.
У юной ню — тяжелый глазомер,
да не войду в дупло, ни морд, ни лап ей,
о женской раковине, в Рима слог,
скажу я, как о рифме палиндромной! —
ах лих Ахилл, а все ж в пяте звезда,
о, отойди с рукой в крыло обидном, —
в ночи звенят пустые поезда,
то едут вечны женщины от дома.
29
Шел дождь, как шелк осенний, осевой…
Я с ног усну под лавкою у мира,
а кто очнулся и на север сел?
Конец июля, а никто не умер.
Никто не шел второй ногою, — лень.
И с двух сторон я жег свечу ту сучью,
до пятисот здесь утонуло лун,
ушли, как шквал, товарищи по счастью.
Мне книги в ноги больше не идут,
они ушли тропой простой, народной,
унижен уж, но не убит у бед,
я пью один свой юмор пресноводный.
Я думаю о женщине потом
с луной летящей римского портала:
30
и это сердце дрогнет и падет?..
И это сердце дрогнуло и пало.
В саду у демонов, слезу по рот,
что месяц, светел, что с колес, с педалью,
что эта сестро в голос нам поет,
что эта церковь дровяная пала.
О женщина, о римлянка по льну,
рак боевой и битый в доску через —
пятьсот и шестьдесят и семь уж лун
утопло тут! — гремит мне черной речью,
а рак рукой мне делает: идем
на дно и выпьем весь запас манящий,
и эта целость, Болдино и дом…
Прощаясь с прошлым, я машу, шумящий!
31
Живя у входа в воду, как-то раз
при мне из Леонардо двое быстрых,
те ангелы с кружками на кудрях,
как юнги Иоанна в бескозырках.
Креститель! Этой оптики рука! —
с опасностью рисуются, художник,
подслеповатые два дурака,
по возрасту не мужи даже, хуже.
Читая Леонардо Дневники,
за всеми поэтизмами посланца
я вижу рок карающей руки
и ужас указательного пальца!
Прошло шесть тысяч лун, и видим вот:
из моря пьют собаки — воду века,
32
их — стая, это вам не враг, не волк,
а хуже — в круги, други человека!
Я с ними ем всеобщей соли пуд,
ношу тяжелый наш жетон на шее,
я в эту стаю тоже попаду,
мне только срок еще не нашептали.
Моя собака бродит, как рабы,
о том, что ропот, я пишу у киля,
у жен в пороках все весы равны,
а дети выйдут в девки и в лакеи.
Я стол листаю, древних вод обоз
идет, ему дубки поют, как дудки,
мой волос волей ада обожжен,
и своды звезд круглы, как эти сутки.