«Рисование ню, если она как гипноз…»
Рисование ню, если она как гипноз,
молодое лицо как мясо, фляги не дрогнут,
я кладу ее на пол, мажу спичкой с бензином, и что ж? —
жир сливается ливнем, и ню, как говорится, пылает.
Флегма в прыжке, взвивается гонгом огня,
то катается по углам, то летает под абажуром,
талия тут же худеет, ножки годятся карандашу,
не как гимнастка и балерина, — бубен мистерий!
Эти линии плясок в сиянии искр,
ребра белые уж проступают и конус у бедер очищен,
и сквозь факел рисую мгновенья лист за листом,
кости тлеют в тазу, угли как угли.
Я лаконичен, метод не нов, Буонаротти Микель,
если модель не деймос, создаем динамичные позы,
только хаос огня возбудит дуновенье штриха,
ну, а пепел несу в унитаз и смываю.
«Я не шар сунский…»
Я не шар сунский.
Лежу у берегов гребли, как
выпуклая лодка.
В воздух войду, и ни шипа, снего-дубы.
Дерево пилят на книги. Пусть пилят.
И кто-то в костер, по-ихнему угли,
уж мою голову
подкладывают и подкладывают,
и подкидывают.
Девочка в розгах. Унесу ее в пески
к змеям. Там они обмоются.
Как кстати.
Вода бежит,
луна брезжит,
перебрызгиваются.
Шар сник. Я слег.
«Снего-дубы. Синева. Я пропащий…»
Снего-дубы. Синева. Я пропащий.
Книгу ногой отшвырну.
Пусть пишут псы и целуют у литер,
то, что целуют.
В воздух войду, и ни шипа,
и, дыша,
у дерева высплюсь. Пошел
в печи, писака, пищалка, шептун.
Бани бескнижья.
Пой, Одинокий Сыночек!
Дерево пилят на книги,
а у них
разве что внутри,
как у кошек,
лучевая, мочевая!
Саблю открою.
Август
Улитка с корзинкой,
лягушки стоят на камнях, как сфинксы,
и ветр в осинах!
Мышь,
с лапкой.
Дрозды, целой стаей, у ягод.
Звезды всё ближе.
Сверчок!
кто-то уйдет.
«Я не шезлонг аллюзий…»
Я не шезлонг аллюзий.
Земля, как разрезанная пила.
Кровь, как мясо, кипит,
новолуния нет.
Кусты золотые.
Разобщается мороз.
Вижу в руке Шары Земные
фонариками, дождевыми грибами.
Уход и стук человечьих лап
оп-оп, ап-ап.
Уходят женщины
Уходят,
их губы в рогожках, в песцах, в каплях, как звук.
У холла
попытка возврата, ступеньки стучат, отключаю звонок.
Их чаши
забыты за бунт на коленях моих золотых, где гремел алкоголь.
Прощайте,
из памяти, числа, я их рифмовал, алгоритм.
У оды
на улицу, в листьях, в такси, запахнувшись там, где нагота,
уходят
на пятках из ниток, в подошвах, на ноготках.
С ушами
не стоит и нянчиться, столько волнений, ушли.
Ужасно! —
в крестах их Варшава, и С. Ленинград, и Париж,
и Сибирь, и Нью-Йорк, и Иерусалим.
У сверстниц,
ушедших в петлю, в карбофос, головой о панель, —
уж вестниц! —
их дочери, внучки, в портфеле пенал,
из окон
влезают, карабкаясь, как скалолазы, луна и видна и медна,
их звонко-
поющие губы не будят меня.
Простишь
измен целлулоид, — за страусовый чулок!
Престиж
мой абсурден, а ревность бредова, — при стольких числах!