Тускло-синий, диковатый
лунный свет кладет заплаты
на уснувшую траву,
мира контуры меняя,
тихим страхом наполняя
сад, в котором я живу.
Мне во тьме видна скамейка,
где ночных существ семейка
завершает свой обед,
где, с утра нащупав тему,
сочинял весь день поэму
незадачливый сосед.
Меж своих угодий злачных
он бродил в галошах дачных,
с недоверчивым лицом,
хмуря брови деловито,
заедая аква виту
перезрелым огурцом.
Где сосед? А нет соседа.
Он погоню сбил со следа,
оторвался — и взлетел,
утишая сердца раны
среди марсов и уранов
и других небесных тел.
Обретя свою свободу,
он плывет по небосводу
в телогрейке, но босой,
а под темными стволами,
сея фосфорное пламя,
бродит барышня с косой.
А соседка? Нет соседки,
той, что чай пила в беседке,
и беседки тоже нет.
Чайник брошен недопитый,
а за ней — крутой, размытый,
реактивный тает след.
Старый пес — и он за ними,
месит лапами больными,
в вираже руля хвостом.
И в ответ на зов осенний
их серебряные тени
завиваются винтом.
Небосвод сгустился плотно,
на сукне его добротном
косо млечный путь звенит,
словно орденская лента,
и летит моя фазенда
сквозь потоки Леонид.
Дикий ветер воет в поле.
Я одна осталась, что ли?
Ни мангала, ни огня…
Только фосфорная дева,
да и та куда-то делась —
или ей не до меня?
Ход луны в ночной лазури
будит яблочные бури
под наплывами коры,
поздний сок бурлит в березах,
и цветут на хрупких лозах
параллельные миры.
* * *
Да, иллюзия, майя — пусть, но ее текстура,
ее фактурного гобелена узлы и вены!
Мелочи, что на вид холодны и хмуры,
а на ощупь жарки, яростны и бесценны.
Наждаком шлифуют, как рашпиль, дерут безбожно
очерствевших лет чешуйчатые наплывы —
и, буравя поры, вскипает огонь подкожный,
лишь плечом коснешься шершавого тела ивы.
Да, креза, шиза, дактилоскопическое помраченье —
гладишь жирную ряску в пруду — ладонь под током!
Осязательный эрос, томительное влеченье —
визуальна гладь, а чревата тактильным шоком.
Пубертатной девой, не вызубрившей заданье,
все принять — подсказку, ласку, чужую милость,
но любить ли издали — памятью, ожиданьем —
если в кончиках пальцев любовь моя затаилась?
Непроглядный сон — смола, антрацит и деготь —
я пустую лейку отбрасываю к сараю
и, летя к тебе, никак не могу потрогать,
потому что в руки въелась земля сырая.
* * *
Нас не Эроты друг к другу бросают, а боги деталей.
Так и Гомер ремешками милетских сандалий
больше привязан ко мне, чем гекзаметром тяжким,
даже Сафо мне оставила шпильки и пряжки.
Веер кастильский купила Прекрасная Дама,
дух керосина опять веселит Мандельштама,
видит в трубу Заболоцкий небесное тело,
с лавров пустых золотая фольга облетела.
Так что, дружок, отложи свои шашни с глаголом —
ясен концепт и хорош одиночеством голым.
(Чеховым веет? Струна зазвенела в тумане?)
Сядем и выпьем за ложечку в чайном стакане.
* * *
Счастье кроится посредством ножниц, лезвия чиркнут — готов коллаж.
Что мне до царских твоих наложниц — их я наклею в другой пейзаж.
Мне же предутренний свет в окошке, искра табачная в темноте,
два чудака на чужой подложке — две аппликации на листе.
Можно свернуть его в лодку, птичку, сплавить по воздуху и воде,
в сейф запереть, потеряв отмычку, и не найти никогда нигде.
Сжечь на свече и упрятать в ларчик пепел — в карманный такой Сезам,
но отворишь — и ударят жарче в ноздри лаванда, емшан, бальзам.
Горький эфир прошибает поры — в мире, где призрачно душ родство,
держит надежней любой опоры ветреных мнимостей торжество.
А на песчаных откосах Леты крышку откроешь — пирит, слюда,
ни золотинки — но я про это не заикнусь уже. Никогда.