3
В доме, брошенном мною, пелёнки над печкой сушились,
а в зелёной траве муравьи и жуки копошились,
и в саду за забором, под старой мичуринской сливой
с толстым томом подмышкой сидел мой отец молчаливый.
Как ребёнок большой, он рассматривал ложки и вилки
и гранёный стакан сквозь стекло от зелёной бутылки.
Мама резала хлеб (о, как сердце усталое сжалось!),
и сестрёнка моя за подол материнский держалась.
4
Я не знаю сама — фарисея прощает ли мытарь?
Блудный сын Святослава, ты, птиц убивающий Игорь,
или воин безвестный, умерший с улыбкою детской, —
русским золотом выстлано ложе реки половецкой.
Все богатства мои спят на дне окаянной Каялы,
чьи огромные волны бывают черны или алы.
А волна на волну набегала прозрачною кровью,
чтобы в шуме прибоя любовь рифмовалась с любовью.
Я пространство земли за холмами теряю из вида —
и выходит из вод не блудница, а дева Обида.
5
А отец мой, уснув на высокой кровати из тиса,
держит в правой руке, как жемчужину, зёрнышко риса,
чаша с синим вином на квадратной стоит табуретке,
а в пространстве ином над могилой качаются ветки.
Нужно ночью вставать, одеялом детишек укутать,
задремать и очнуться, окончательно всё перепутать,
колыбельную петь так, как листьями плещет осина,
на старинный мотив «возвращения блудного сына»…
* * *
Марине Вишневецкой
Есть дерево — спица и дерево — райская птица,
есть небо над ним — синее, чем озеро Рица,
и чувствую я у подножья горы Магдалены:
в земле европейской пульсируют русские вены.
В Европе прохладно и пусто. Ты знаешь, Марина,
в отечестве нашем внезапно созрела калина,
и кисти её — как пространства открытые раны…
А здесь на ветру раздеваются молча платаны.
Я помню, Марина, обложку неизданной книжки,
и в воздухе влажном — нездешний огонь фотовспышки,
и каплю дождя на блестящем стекле объектива,
и дивную горечь звучащего в сердце мотива.
Так что нам, скитальцам, покажется тише и проще —
молится Создателю в храме платановой рощи
иль видеть, как осень — худая цыганка в монистах —
рыдает и трогает кожу стволов шелковистых?
А время идёт, облака над Россией редеют,
а кисти калины так ярко, мучительно рдеют,
и мне, дорогая, то имя любимое снится,
то дерево — спица, то дерево — райская птица…
* * *
…и этот пёстрый день, пустой и многолюдный,
свой завершает круг. Готовит ужин скудный
измученная мать. Сочится тусклый свет
сквозь узкое окно. Мать затворяет ставни.
Узоры в небесах, сплетенья жил на камне
и в воздухе сухом дыханья лёгкий след —
всё остаётся там, в пространстве заоконном,
на страждущей земле и в небе беззаконном,
где славит Бога хор сияющих светил.
Ты стены и углы кропишь водой святою,
но ум отягощён житейской суетою,
а сердце говорит, что Бог тебя простил.
Где шепелявый дождь, где ветра звук гортанный,
где лёгкий стук в окно, таинственный и странный,
где за рекой, вдали, внезапный стук колёс?
Ты понимаешь вдруг в минуту озаренья:
нет в этой тишине ни музыки смиренья,
ни лепета любви, ни памяти, ни слёз.
И эта ночь пройдёт, пестра и многолика,
и от неё одна останется улика:
в подсвечнике простом сгоревшая свеча.
И будешь ты скрывать и прятать трепет тайный,
сжимать в одной руке простой билет трамвайный,
в другой — держать скелет железного ключа.
Всё, чем ты прежде жил, в огне перегорело,
помолодела смерть, а время постарело.
Кто может угадать, что ждёт нас впереди?
Пылающий закат нам даст ответ невольный —
и Пушкин в дом войдёт с цевницей семиствольной,
и Лермонтов с горячим пеплом на груди…