Он так любил Слово! Он и буквы, звуки любил, все до единого, а некоторые особенно: л-л-л… р-р-р… ю-у-у… Каким-то чудом у него и согласные умели, выучились звучать как гласные, иногда даже сильнее. И даже становились как бы слогом, образуя особую рифму.
Слова, звуки у него сгущаются, концентрируются, взрываются, так что их не только видишь уже, но они словно становятся объемными, скульптурно напряженными, осязаемыми — кажется, дотронуться можно. Все это, очевидно, и связано именно с песенной (звучащей) природой его стиха.
Весь он — в этом образе. И только, только ради этого мольба:
О «думушках», о слове — как о конях. И о конях — как о слове.
И так же он гнал, взнуздывал, холил слова… А его неожиданные контрапункты, от которых захватывает дух! Вот один только — из «Песни о неспетой песне»:
И здесь он вдруг резко обрывает пение и переходит на речитатив, даже почти на разговор прозаический, обыденный как будто — и горький, горький:
Но нет, этого не опишешь. Это надо только слушать…
Над многими песнями его и думать, думать надо, работать — сразу они даются далеко не всегда. Слушаешь иную его песню — и такое ощущение, будто разыгрывает он трудную шахматную партию, в которой делает такие ходы, что после каждого восклицательные знаки хочется ставить. Недаром у этого едва ли не самого «громкого» певца аудитория с годами становилась все тише, вдумчивее, углубленнее, становилась одновременно интеллигентнее и шире.
Мало кто может совершать такие невероятные головокружительные переходы, перелеты — прямо от самых низин жизни к ее высотам. Кажется (казалось, вернее, многим вначале) — вот банальный жанр, вот «приблатненность» темы, вот чересчур мелодраматично. Но как стремительно выяснилось, что все это у него не что иное как пародия, сарказм, горечь. Может быть, самой распространенной первоначальной ошибкой в восприятии Высоцкого было элементарное спутывание персонажей, которых он играл в песнях своих, с ним самим (хотя, особенно вначале, он сам давал известные основания для этого). Он может начать разговор с любым на его языке, на его тему, а переводит-то разговор на свой язык, только начинает с чужого, а гнет-то всегда свое. Подобно Зощенко, он умеет взять самый пошлый жанр, чуть не хамскую тему — и вдруг (как наждаком по душе) заставляет — их! их! — хохотать и реветь над самими собою…
И пьяная Русь у него — это уж, конечно, не умиление, не любование, а настоящий плач от горя настоящего. Это — знание пьянства уже не как богатырства какого-то, а как безобразия, бедствия народного и страшного греха.
Не сразу и не все поняли, что песни его — дело не шуточное, не хобби, не карьера — судьба. Было время, в самом начале любимовской Таганки, лет 16 назад, когда зазывали его «меценаты», зазывали для развлечения, и он не отказывал, приходил, пел, но и тогда уже перекашивались вдруг их лица, будто глотанули они вместо легкого вина чистого спирту…
Издавна существует одна болезнь, причем заразная. Назову ее: славоблудие (блудить славой. — И.З.). Заведется у человека талант (настоящий талант), и уже признают его в качестве такового, а ему мало этого, он тут же в гении метит, и не меньше. Да еще обижается искренне, если гением не величают на каждом шагу. И считает себя при этом самым распрогрессивным, поскольку «начальства» никакого не признает… А выходит на деле тоже какое-то чинодральство, только духовное, так сказать. Взяточничество выходит своеобразное, да еще и не «по чину». Выходит, сам в «начальники» карабкается всеми правдами-неправдами, только по особому «ведомству» — по «идеальному», что ли. А сил исходных, даровых все меньше и меньше, потому как не на то уходят. И глядишь: таланта как не бывало…