Выбрать главу

Ослабление свободолюбия причудливо сочеталось в творчестве Мерзлякова с глубокой ненавистью к паразитическому барству. Вместо гражданственной героики в его поэзии теперь выдвигается тема труда, «святая работа», как говорит он в идиллии «Рыбаки». Если прежде связью вселенной был свободолюбивый энтузиазм славы и братства, то теперь Мерзляков пишет космическую апологию труда. В стихотворении «Труд» созидающий труд скрепляет вселенную, его голос движет стихиями:

От ветров четырех четыре трубны гласа Беседуют с тобой, о смертный царь земли! Се! лето, и весна, и осень златовласа, И грозная зима тебе рекут: внемли!

Стихотворение содержит характерное противоречие политически незрелой антидворянской мысли тех лет. В нем наряду с вполне благонамеренным прославлением царя находим гневное обличение праздности и тунеядства, сопровождаемое многозначительным намеком на то, что дом «дряхлой знати» построен на вулкане:

Чертоги праздности возносятся блестящи На пепле пламенем чреватыя горы: Являются сады и рощи говорящи, Веселий и забав приветные шатры; И звуки сладких лир, и песни обольщенья... Обман! — То всё скорбей, недугов облаченья, Без тела тени лишь одне, Мрак в свете, бури в тишине! Там образ видится обилья недвижимый; Там, мертвый предков блеск разбрасывая, знать На Персях лести пьет сон дряхлости томимый; Самонадеянье там крадет дни, как тать...

Этой картине противопоставлен «труд честный» «ратая семьи». Стихотворение это вызвало сочувственный отзыв заключенного в крепости Кюхельбекера. Отметив, что в нем много тяжелых стихов, он увидел «также и такие, каковые служат сильным доказательством, что ему, точно, было знакомо вдохновенье».[1]

Таким образом, развитие поэтического дарования Мерзлякова с известными оговорками может быть разделено на следующие периоды: ранняя поэзия (до 1799 года), далее — цикл гражданственных стихотворений (1799—1802), затем — период создания основных песен (1803—1807) и, наконец, — время работы над переводами из греческих и латинских поэтов (начиная с 1807 года). Потом наступил упадок. Мерзляков отставал от запросов времени. Это становилось особенно заметным по мере формирования нового передового литературного лагеря — декабристского. В 1824 году Вяземский писал, сообщая А. Тургеневу о письме Мерзлякова, «в коем обнажается его добрая душа»: «Жаль, что он одурел в университетской духоте».[2] Почти одновременно Кюхельбекер писал: «Мерзляков, некогда довольно счастливый лирик, изрядный переводчик древних, знаток языков русского и славянского..., но отставший по крайней мере на 20 лет от общего хода ума человеческого...» [3]

Двадцатые годы были тяжелым для Мерзлякова временем. В дворянском обществе он был чужим. В этом отношении любопытен не лишенный черт автобиографизма образ Тассо, созданный Мерзляковым в предисловии к переводу «Освобожденного Иерусалима». Тассо Мерзлякова — это не гениальный безумец Батюшкова, а поэт-труженик, бьющийся в материальной нужде: «Робкое, стеснительное ремесло придворного противно было врожденной гордости его характера».

Последние годы жизни Мерзляков провел в бедности. Он с горечью писал Жуковскому, прося заступничества и денежной помощи: «Право, брат, старею и слабею в здоровье, уже не работается так, как прежде, и, кроме того, отягчен многими должностями по университету: время у меня все отнято или должностью, или частными лекциями, без которых нашему брату — бедняку обойтись неможно; а дети растут и требуют воспитания. — Кто после меня издать может мои работы и будут ли они полезны для них, ничего не имеющих». Мерзлякова тяготило сознание невозможности собрать и напечатать свои сочинения. Рукописный том его стихотворений, подготовленный автором к печати, затерялся бесследно, а литературно-критические статьи до сих пор не собраны, хотя подобное издание было бы весьма полезным.

Казалось, время литературной славы Мерзлякова прошло безвозвратно, когда появление в 1830 году — в год смерти поэта — тонкой книжки «Песен и романсов» снова привлекло к нему внимание критики. Автор «Обозрения русской словесности в 1830 году» в альманахе «Денница» писал: «Как поэт он замечателен своими лирическими стихотворениями, особенно русскими песнями, в коих он первый умел быть народным, как Крылов в своих баснях».[1] В таком же духе писал и Надеждин. Похвальный характер этих оценок станет понятен, если вспомнить, что именно в 1830 году в критике шли ожесточенные бои вокруг проблемы народности, — бои, подготовившие появление «Литературных мечтаний» Белинского. Многочисленные высказывания Белинского о Мерзлякове-поэте могут быть правильно осмыслены только в связи с его пониманием проблемы народности. Сказав в статье «О жизни и сочинениях Кольцова» (1846), что новый демократический этап развития литературы требует нового писателя — сына народа «в таком смысле, в каком и сам Пушкин не был и не мог быть русским человеком», Белинский подчеркнул ограниченность народности Мерзлякова, который, по его словам, «только удачно подражает народным мелодиям». Но и здесь критик тотчас оговаривался, что его мнение «о песнях Мерзлякова клонится не к унижению его таланта, весьма замечательного».[2]

Русская критика неоднократно обращалась к песням Мерзлякова.. Такого внимания не привлекала его гражданская поэзия. Между тем для своего времени она была примечательным литературным явлением.

Творчество Мерзлякова в своих истоках было связано с первыми попытками критики карамзинизма как ненародного направления в искусстве и откликнулось на заключительные этапы этой полемики. Это не случайно: Мерзляков был поэтом, чей творческий путь, как и у Востокова, Гнедича, Крылова и ряда менее значительных поэтов, шел в ином направлении, чем господствующие течения современной им дворянской поэзии. Испытывая ее влияние и, в свою очередь, влияя на нее, творчество Мерзлякова в лучшей его части предсказывало демократический период литературы, в частности — поэзию Кольцова.

Ю. Лотман

Песни и романсы

ПЕСНИ

«СРЕДИ ДОЛИНЫ РОВНЫЯ...»{*}

Среди долины ровныя На гладкой высоте, Цветет, растет высокий дуб В могучей красоте.
Высокий дуб, развесистый, Один у всех в глазах; Один, один, бедняжечка, Как рекрут на часах!
Взойдет ли красно солнышко — Кого под тень принять? Ударит ли погодушка — Кто будет защищать?
Ни сосенки кудрявыя, Ни ивки близ него, Ни кустики зеленые Не вьются вкруг него.
Ах, скучно одинокому И дереву расти! Ах, горько, горько молодцу Без милой жизнь вести!
Есть много сребра, золота — Кого им подарить? Есть много славы, почестей — Но с кем их разделить?
Встречаюсь ли с знакомыми — Поклон, да был таков; Встречаюсь ли с пригожими — Поклон — да пара слов.
Одних я сам пугаюся, Другой бежит меня. Все други, все приятели До черного лишь дня!
Где ж сердцем отдохнуть могу, Когда гроза взойдет? Друг нежный спит в сырой земле, На помощь не придет!
Ни роду нет, ни племени В чужой мне стороне; Не ластится любезная Подруженька ко мне!
вернуться

1

В. К. Кюхельбекер. Дневник. Л., 1929, стр. 97.

вернуться

2

Остафьевский архив, т. 3, стр. 13. Ср. письмо А. Бестужеву. — «Русская старина», 1888, № 11, стр. 330—331.

вернуться

3

В. К. Кюхельбекер. Обозрение российской словесности 1824 года. — «Литературные портфели. Время Пушкина». Пг., 1923, стр. 73.

вернуться

1

«Денница», альманах на 1831 год, изд. М. Максимовича. М., стр. XI—XII.

вернуться

2

В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 9. М., 1955, стр. 531—532.