Я не знаю, как сложится жизнь твоя,
Только время не век же звенит игрушкой!
И однажды, скажу тебе не тая,
Ты проснешься вдруг старенькою старушкой.
Вспомнишь всех: кто встречал тебя, кто забыл,
И воскликнешь вдруг, горько всплеснув руками!
— А ведь он-то, пожалуй, один и был,
Кто всерьез и взаправду меня любил! —
И начнешь торопливо греметь шкафами.
Вынешь платье, зеленое, как волна,
И пушистую беличью пелерину,
Но посмотришься в зеркало — седина!..
Но посмотришь на руки — одни морщины!..
Тихо сядешь, стянув пелерину с плеч,
И промолвишь раздумчиво и серьезно:
— Надо вовремя было любовь беречь,
А сегодня не нужно ни слов, ни встреч,
А сегодня, голубушка, слишком поздно!..
Ты загадочно в зеркале отражаешься,
Чуть качаешь хорошенькой головой,
Ты сейчас на свиданье со мной собираешься,
Все улыбки и стрелы готовя в бой.
Вот бежишь, каблучками стуча на ходу.
Что скрывать! Я действительно очень жду.
И однако же, чтобы сберечь хорошее,
Все, что сказано выше, — имей в виду!
1971
Домовой
Былому конец! Электронный век!
Век плазмы и атомных вездеходов!
Давно, нефтяных устрашась разводов,
Русалки уплыли из шумных рек.
Зачем теперь мифы и чудеса?!
Кругом телевизоры, пылесосы,
И вот домовые, лишившись спроса,
По слухам, ушли из домов в леса.
А город строился, обновлялся:
Все печи — долой и старье — долой!
И вот наконец у трубы остался
Последний в городе домовой.
Средь старых ящиков и картонок,
Кудлатый, с бородкою на плече,
Сидел он, кроха, на кирпиче
И плакал тихонечко, как котенок.
Потом прощально провел черту,
Медленно встал и полез на крышу.
Уселся верхом на коньке, повыше,
И с грустью уставился в темноту.
Вздохнул обиженно и сердито
И тут увидел мое окно,
Которое было освещено,
А форточка настежь была открыта.
Пускай всего ему не суметь,
Но в кое-каких он силен науках.
И в форточку комнатную влететь
Ему это плевая, в общем, штука!
И вот, умостясь на моем столе,
Спросил он, сквозь космы тараща глазки:
— Ты веришь, поэт, в чудеса и сказки?
— Еще бы! На то я и на земле.
— Ну то-то, спасибо, хоть есть поэты.
А то ведь и слова не услыхать.
Грохочут моторы, ревут ракеты,
Того и гляди, что от техники этой
И сам, как машина, начнешь рычать!
Не жизнь, а бездомная ерунда:
Ни поволшебничать, ни приютиться,
С горя нельзя даже удавиться,
Мы же — бессмертные. Вот беда!
— Простите, — сказал я, — чем так вот маяться,
Нельзя ли на отдых! Ведь вы уж дед!
— Э, милый! Кто с этим сейчас считается?!
У нас на пенсию полагается
Не раньше, чем после трех тысяч лет.
Где вечно сидел домовой? В тепле.
А тут вот изволь наниматься лешим,
Чтоб выть, словно филин, в пустом дупле
Да ведьм непотребностью всякой тешить.
То мокни всю ночь на сучке в грозу,
То прыгай в мороз под еловой шапкой. —
И крякнув, он бурой мохнатой лапкой
Сурово смахнул со щеки слезу.
— Ведь я бы сгодился еще, гляди.
А жить хоть за шкафом могу, хоть в валенке. —
И был он такой огорченно-маленький,
Что просто душа занялась в груди.
— Да, да! — закричал я. — Я вас прошу!
И будьте хранителем ярких красок.
Да я же без вас ни волшебных сказок,
Ни песен душевных не напишу!
Он важно сказал, просияв: — Идет! —
Затем, бородою взмахнув, как шарфом,
Взлетел и исчез, растворясь, за шкафом.
И все! И теперь у меня живет.
1971
Долголетие
Как-то раз появилась в центральной газете
Небольшая заметка, а рядом портрет
Старика дагестанца, что прожил на свете
Ровно сто шестьдесят жизнерадостных лет!