Мея также начинают привлекать характеры доблестные, героические («Песня про боярина Евпатия Коловрата», «Александр Невский» и др.). Но удальство и богатырский размах, которые он теперь подчеркивает в русском характере, связаны у него не с социальным протестом, а с патриотическим подвигом: его с «помощью божией» совершают «благолепные» и «благоверные» русские витязи, всегда поборники не только свободы родины, но и православной веры.
В это же время появляется у Мея ряд лирических песен в народном духе, часто написанных от лица женщины, но очень тесно примыкающих по своим настроениям к «субъективной» лирике поэта («Ты житье ль мое…», «Как у всех-то людей светлый праздничек…» и др.).
Две другие главные темы Мея — античная и библейская — тоже возникают еще в московский период.
Увлечение антологической поэзией в 1840–1850-е годы, через которое прошел даже Белинский, отчасти объяснялось реакцией на преувеличенные чувства вульгарного романтизма. Кроме того, гармонический и спокойный мир «эллинской» красоты, мир «чистых наслаждений» был своего рода убежищем от неприглядной действительности, а иногда и принципиальной позицией поэтов «чистого искусства».
Такой принципиальной позиции Мей никогда не занимал, да и от антологического жанра в его поэзии осталось немного, — может быть только эпическое спокойствие и несколько типично романтических стихотворений, посвященных творческому вдохновению: божественная красота побуждает художника к творчеству, делая его сопричастным бессмертным богам («Галатея», «Муза», «Дафнэ», «Фринэ»).
Мея занимают нравы и быт императорского Рима. Мир отнюдь не гармонический, который Белинский, например, считал неистощимым источником трагического вдохновения.
Однако до настоящего трагизма поэту подняться не удалось. И это было одной из причин неудачи, постигшей его в «Сервилии».
Вялые, холодно-стоические и христиански покорные характеры противостояли развратному Риму и неправой власти. Социальная коллизия поэтому оказалась невыразительной, действие потеряло драматическую напряженность. К тому же Мей (возможно, аз цензурных соображений) заставил своих стоиков искать и обрести поддержку Нерона в борьбе против его приспешников и тем самым погрешил против исторической правды. Драма получилась крайне анемичной в идейном и художественном отношении.
Зато небольшая поэма «Цветы» (1854 или 1855), в которой особенности меевских «песен красоте» проявились очень выпукло, имела серьезный успех. Ап. Григорьев, например, с восторгом отмечал самый тон повествования, эпичность его, отдавая здесь преимущество Мею даже перед «певцом Тамары», то есть Лермонтовым.
Действительно, автор как лирик не вмешивается в свой рассказ. Только легкая ирония в тоне позволяет почувствовать его присутствие в изображаемом. Своей холодноватой картинностью, яркостью красок, обилием исторических и «местных» подробностей, самой «роскошью» изображения поэма приводит на память картины Г. И, Семирадского. Мей в «Цветах» скорее живописец, чем поэт.
Не менее выразительны и другие описания, например портреты Нерона и его гостей или зрелище ночного боя римлян с британцами.
Характерно, что в своих стихотворениях на античную тему поэт вообще охотно идет от произведений изобразительного искусства («Фрески», «Камеи»). Живописная, объективная манера была, вероятно, продиктована Мею его желанием верно передать быт и характер изображаемого народа, тесно связанные со средой обитания.
Описательность, или, вернее, картинность, склонность к которой была заметна у поэта еще в юности, получив позднее теоретическое подкрепление, становится стойкой чертой его «высокой» поэзии.
Если новые веяния второй половины 1850-х годов почти не оставили следа в «античных» произведениях Мея, то в библейских переложениях (за исключением «Еврейских песен»), жанре, который в русской литературной традиции всегда имел гражданский подтекст, они нашли наиболее ощутимое выражение.