Выбрать главу
И вдруг, изнеможенья полный, Плыву: куда – не знаю сам, Но мир мой ширится, как волны, По разбежавшимся кругам.
Продлись, ласкательное чудо! Я во второй вступаю круг И слушаю, уже оттуда, Моей качалки мерный стук.
1919

Золото

Иди, вот уже золото кладем в уста твои, уже мак и мед кладем тебе в руки. Salve aeternum.
Красинский
В рот – золото, а в руки – мак и мед, Последние дары твоих земных забот.
Но пусть не буду я, как римлянин, сожжен: Хочу в земле вкусить утробный сон,
Хочу весенним злаком прорасти, Кружась по древнему, по звездному пути.
В могильном сумраке истлеют мак и мед, Провалится монета в мертвый рот…
Но через много, много темных лет Пришелец неведомый отроет мой скелет,
И в черном черепе, что заступом разбит, Тяжелая монета загремит, —
И золото сверкнет среди костей, Как солнце малое, как след души моей.
1917

Ищи меня

Ищи меня в сквозном весеннем свете. Я весь – как взмах неощутимых крыл, Я звук, я вздох, я зайчик на паркете, Я легче зайчика: он – вот, он есть, я был.
Но, вечный друг, меж нами нет разлуки! Услышь, я здесь. Касаются меня Твои живые, трепетные руки, Простертые в текучий пламень дня.
Помедли так. Закрой, как бы случайно, Глаза. Еще одно усилье для меня — И на концах дрожащих пальцев, тайно, Быть может, вспыхну кисточкой огня.
1918

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро Пускал ей кровь – и обессилев, к утру Восьмого дня она очнулась. Люди Повыползли из каменных подвалов На улицы. Так, переждав ненастье, На задний двор, к широкой луже, крысы Опасливой выходят вереницей И прочь бегут, когда вблизи на камень Последняя спадает с крыши капля… К полудню стали собираться кучки. Глазели на пробоины в домах, На сбитые верхушки башен; молча Толпились у дымящихся развалин И на стенах следы скользнувших пуль Считали. Длинные хвосты тянулись У лавок. Проволок обрывки висли Над улицами. Битое стекло Хрустело под ногами. Желтым оком Ноябрьское негреющее солнце Смотрело вниз, на постаревших женщин И на мужчин небритых. И не кровью, Но горькой желчью пахло это утро. А между тем уж из конца в конец, От Пресненской заставы до Рогожской И с Балчуга в Лефортово, брели, Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли? Иные узелки несли под мышкой С убогой снедью: так в былые годы На кладбище москвич благочестивый Ходил на Пасхе – красное яичко Съесть на могиле брата или кума…
К моим друзьям в тот день пошел и я. Узнал, что живы, целы, дети дома, — Чего ж еще хотеть? Побрел домой. По переулкам ветер, гость залетный, Гонял сухую пыль, окурки, стружки. Домов за пять от дома моего, Сквозь мутное окошко, по привычке Я заглянул в подвал, где мой знакомый Живет столяр. Необычайным делом Он занят был. На верстаке, вверх дном, Лежал продолговатый, узкий ящик С покатыми боками. Толстой кистью Водил столяр по ящику, и доски Под кистью багровели. Мой приятель Заканчивал работу: красный гроб. Я постучал в окно. Он обернулся. И, шляпу сняв, я поклонился низко Петру Иванычу, его работе, гробу, И всей земле, и небу, что в стекле Лазурью отражалось. И столяр Мне тоже покивал, пожал плечами И указал на гроб. И я ушел.
А на дворе у нас, вокруг корзины С плетеной дверцей, суетились дети, Крича, толкаясь и тесня друг друга. Сквозь редкие, поломанные прутья Виднелись перья белые. Но вот — Протяжно заскрипев, открылась дверца. И пара голубей, плеща крылами, Взвилась и закружилась: выше, выше, Над тихою Плющихой, над рекой… То падая, то подымаясь, птицы Ныряли, точно белые ладьи В дали морской. Вослед им дети Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один, Лет четырех бутуз, в ушастой шапке, Присел на камень, растопырил руки, И вверх смотрел, и тихо улыбался. Но, заглянув ему в глаза, я понял, Что улыбается он самому себе, Той непостижной мысли, что родится Под выпуклым, еще безбровым лбом, И слушает в себе биенье сердца, Движенье соков, рост… Среди Москвы, Страдающей, растерзанной и падшей, Как идол маленький, сидел он, равнодушный, С бессмысленной, священною улыбкой. И мальчику я поклонился тоже.