Выбрать главу

В 1920 году первым изданием выходил третья книга Ходасевича – «Путем зерна». В нее вошли и стихи последних предреволюционных лет, написанные в дни революции и гражданской войны. Поэт воспринимает происходящее со сложной смесью тревоги, ужаса и поэтического волнения. Эти чувства пронизывают вошедшие в книгу лиро-эпические стихотворения, написанные белым пятистопным ямбом – «2 ноября», «Обезьяна», «Дом»:

…К чему таиться? Сердце человечье Играет, как проснувшийся младенец, Когда война, иль мор, или мятеж Вдруг налетят и землю сотрясают; Тут разверзаются, как небо, времена — И человек душой неутолимой Бросается в желанную пучину. ‹…›

С идиллией «Счастливого домика» покончено. Еще в предреволюционных стихах Ходасевич мечтает о «преображении» мира. Преображение пошло странным и страшным путем, но поэт в конечном итоге оптимистичен:

‹…› И ты, моя страна, и ты, ее народ, Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
Затем, что мудрость нам единая дана: Всему живущему идти путем зерна.

В ноябре того же 1920 года Ходасевич с семьей по предложению Горького уезжает в Петроград и вскоре поселяется в Доме искусств – писательском общежитии-клубе в бывшем дворце Елисеевых на углу Мойки, Невского проспекта и Большой Морской улицы. Соседями его оказываются Гумилев и Мандельштам. На некоторое время он даже становится членом возрожденного Гумилевым после долгого перерыва Цеха поэтов, хотя отношения Ходасевича с акмеистами остаются сложными.

Именно в опустошенном Гражданской войной, лишь к концу 1921 года начавшем медленно оживать Петербурге-Петрограде начинаются блестящий расцвет таланта Ходасевича и его слава. Слава, которую сам, чуть иронически, так описывал годы спустя:

‹…› Смотрели на меня – и забывали Клокочущие чайники свои; На печках валенки сгорали; Все слушали стихи мои. ‹…›

В стихах начала 1920-х годов Ходасевич окончательно отказывается от той присяги «малому и простому», которую готов был принести в дни «Счастливого домика». Теперь он устремлен в иные миры – не всегда светлые, иногда грозные. На фоне лишений Гражданской войны его отношение к обыденным жизненным тревогам и радостям становится то брезгливым, то провокативно-разрушительным. Он одержим апокалиптическими фантазиями:

Все жду: кого-нибудь задавит Взбесившийся автомобиль, Зевака бледный окровавит Торцовую сухую пыль. И с этого пойдет, начнется: Раскачка, выворот, беда, Звезда на землю оборвется, И станет горькою вода. Прервутся сны, что душу душат. Начнется все, чего хочу, И солнце ангелы потушат, Как утром – лишнюю свечу.

Поэт в этом мире – носитель несоразмерных человеческому сознанию откровений, почти непосильных для его собственной житейской малости, а в «невинный» мир несущих не только музыку, но и «дыхание распада». В минуты вдохновения он преображается:

‹…› Я сам над собой вырастаю, Над мертвым встаю бытием, Стопами в подземное пламя, В текучие звезды челом. ‹…›

Возвращаясь, в каком-то смысле, к символистскому представлению об искусстве, Ходасевич, однако, отвергает свойственный символистам культ «мига». Жизненный опыт ценен, экзистенциальные ощущения не даются в дар. Поэтический хмель сочетается у зрелого Ходасевича с глубинной трезвостью. Его стих рационален, классичен, по-классически афористичен, но эта классичность внезапно нарушается вторжением чужеродной лексики, неожиданным поворотом интонации, смелым эпитетом. Еще в книге «Путем зерна» критика отмечала своеобразие оптики поэта – то, что сейчас назвали бы магическим реализмом. «Образы, наиболее и тесно и живо связанные с обыденнейшими жизненными впечатлениями – трамвай или вывеска, – у него всегда подчеркивают хрупкость и прозрачность всего видимого мира» (Георгий Адамович). Еще отчетливее эти особенности в стихах следующих лет.