Выбрать главу

Позже, в горацианской оде (!) Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», появится парадокс, который будет мучить своей кажущейся неразрешимостью даже таких крупных филологов, как С. М. Бонди: первая строфа завершится словами о том, что нерукотворный (т. е. не из меди, не из серебра, не из золота!) памятник «Вознесся выше… главою непокорной // Александрийского столпа», а последняя откроется призывом: «Веленью божию, о муза, будь послушна…» Мыслимо ли сочетать непокорность и послушание? Да, если непокорность земным кумирам станет следствием послушания небесному призванию певца. И впервые этот мотив отчетливо оформляется именно в набросках «Медного Всадника»:

[Таков поэт…] [Угрюм и нем] [Перед кумирами земными] [Исполнен мыслями (?) святыми <?>] [Проходит он] Встревожен чувствами иными

Тут есть внутренний ответ и Евгению, который «пред горделивым истуканом» проходит, исполнен мыслями, отнюдь не святыми («как обуянный силой черной»). Но прежде всего пафос этого наброска направлен против того, о ком во второй половине второй части — с помощью очередного одизма — сказано:

И прямо в темной вышине Над огражденною скалою Кумир с простертою рукою Сидел на бронзовом коне. «Здесь дан негатив одической традиции»[31].

Чем тревожнее становится атмосфера повести, чем ближе ее сюжет к развязке, тем чаще отголоски одической традиции проникают в авторскую интонацию; периоды смены жанровых тональностей резко сокращаются; жанровый пульс повести лихорадочно учащается. Уже через пять стихов после рассказа об ужасной судьбе Евгения рождаются торжественные и одновременно ироничные строки: герой видит

И львов, и площадь, и Того, Кто неподвижно возвышался Во мраке медною главой, Того, чьей волей роковой Под морем город основался… Ужасен он в окрестной мгле! Какая дума на челе! Какая сила в нем сокрыта! А в сем коне какой огонь! Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта? О мощный властелин судьбы! Не так ли ты над самой бездной, На высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы?

Внутри этого отрывка словно бы совершаются два разнонаправленных, враждебных друг другу движения. С одной стороны, нарастает мощь, масштабность, устрашающая грандиозность описания: «неподвижно» возвышается Тот (опять не названный по имени); вокруг Него — мгла, мрак; «мощный властелин судьбы» — «ужасен», в Нем — «сила сокрыта…»; конь Его — «гордый», узда — «железная». «Серия» восклицательных знаков, завершающих восторженные синтаксические конструкции («Какая…», «О…», «А в сем…») усиливает впечатление грандиозности и всеохватности образа. Но чем более явным, подчеркнутым, даже сознательно нарочитым способом нагнетается атмосфера незыблемости и надчеловеческой силы Всадника, тем очевиднее становится пушкинское отношение к происходящему, противоположное впечатлению, достигнутому с помощью одических средств. Не говоря уж об оценочном упоминании «воли роковой» основателя города «под морем», сомнение вызывает самое первое восклицание: «Ужасен он в окрестной мгле!» Судя по грамматической форме, в этой строке следует «прочитывать» восторг, удивление, трепет, подобно тому как прочитывались они в строке из «Полтавы»: «Лик его ужасен. // (…) Он прекрасен…» Но воспомним: эпитет «ужасный» в лексическом составе повести уже маркирован; именно он — главный, ключевой в строке, которой обрывается одический призыв к усмирению тщетной злобы финских волн: «Была ужасная пора…» Ужасная — значит, страшная, пугающая, сулящая беды. Отсвет этого смысла неизбежно ложится на тот же эпитет, употребленный во второй части. Тем более что каскад восклицаний, как бы продолжающих и развивающих пафос этого стиха:

вернуться

31

Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить…». С. 11