Выбрать главу

Как тут не вспомнить мысль критика начала XX в. М. О. Гершензона, который подчеркивал, что бытие для Пушкина «является в двух видах: как полнота и как неполнота, ущербность». И ущербное — в каком бы образе оно ни представало, «ищет, рыщет», «вечно терзаемо голодом, и оттого всегда стремится и движется; оно одно в мире действует»[66]; и действия эти до добра не доводят. Как раз в «атакующем» характере намерений, по-разному преломленном, и заключено трагическое совпадение двух противостоящих героев «Медного Всадника», символизирующих две крайности распавшегося на противостоящие силы мира: надчеловеческого величия государственно-исторических задач и помыслов частного человека, вырванного из контекста истории. При этом никому из них стихию покорить не удается; больше того — они или невольно приводят в действие ее разрушительные механизмы, или вызывают ее огонь на себя. По точному наблюдению И. Л. Альми, «в контексте „Медного всадника” стихия разрушительна, как бы она при проявлялась. В буйстве Невы она бунтует против стеснительных оков „стройного” города. С безумным Евгением — против бедного безумца»[67]. А в результате — ничто ни с чем не может соединиться: судьбы рушатся, государство и личность отворачиваются друг от друга, а «внешний» сюжет распадается на отдельные звенья.

Причем, если в цитированной выше рецензии «Московского Телеграфа» всеразрушительные стихийные силы природы служат доказательством «божественности» социальных потрясений, то в мире пушкинской повести они сами предстают как результат сугубо человеческих социальных действий, и слова, вложенные в уста меланхолического потомка Петра, императора Александра I: «С божией стихией // Царям не совладеть», — звучат здесь так же нелогично, как и упрек Евгения, направленный «не по адресу», — небу; в «Медном Всаднике» сметающая все на своем пути стихия не Божия, а вполне человечья, т. е. вызванная к жизни людьми.

4. Обратимся теперь к образу царя-меланхолика; выясним его роль во «внутреннем» сюжете повести.

Прежде всего, зачем Пушкин убрал из «галереи» царствующих особ, чьи портреты запечатлены в «Медном Всаднике», лики Екатерины и Павла, оставив лишь Петра и Александра, хотя тема наводнения 1777 г. в черновиках варьировалась? Видимо, затем, чтобы возникла своего рода прямая перспектива смыслового сюжета; чтобы у деятельного, волевого, покоряющего природу основателя города появилось (зеркальное, «перевернутое» отражение в образе царя, бессильного что-либо изменить в страшной ситуации; чтобы эти герои были осмыслены как олицетворение двух полярных — но одинаково неистинных — позиций государственных деятелей по отношению к стихии, в каком бы из своих обликов она ни представала — природном, историческом, социальном.

Вводя Александра в действие, Пушкин (в который раз!) использует прием контраста, сталкивая привычную формулу придворного речевого этикета «со славой правил», с описанием, словно бы принадлежащим нежному перу элегика:

На балкон Печален, смутен, вышел он И молвил: «С божией стихией Царям не совладеть». Он сел И в думе скорбными очами На злое бедствие глядел.

Разрыв между формулой и элегическим этюдом очевиден. Но эпизод с царем взят еще и в кольцо из жестких, подробных, детальных картин наводнения. С одной стороны — «Гроба с размытого кладбища // Плывут по улицам!»; с другой — «На звере мраморном верхом, // Без шляпы, руки сжав крестом, // Сидел недвижно, страшно бледный // Евгений». А посредине этой катастрофы — неприступный дворец, который «казался островом печальным» и был лишен государственной мощи, спасительной, деятельной энергии.

вернуться

66

Гершензон М. О. Мудрость Пушкина. С. 14–16.

вернуться

67

Альми И. Л. Образ стихии в поэме «Медный всадник»: Тема Невы и наводнения // Болдинские чтения. Горький, 1979. С. 27.