Выбрать главу

– И все же, подобно печальному щебету этой одинокой, лишенной пары пичужки, ваши стихи являют серьезный недостаток, болезненный мотив, который угрожает обвить живой ствол ваших песен подобно плющу, чтобы в конце концов свалить все дерево.

Эмили окостенела и попыталась высвободить руку, но Уитмен не позволил, и ей пришлось говорить резко, все еще оставаясь в интимном соприкосновении с ним:

– Я не замечаю никакого столь вопиющего недостатка, вами указываемого. Но, разумеется, я жду наставлений столь знающего источника.

Холодность ее тона Уитмена не задела, он только улыбнулся.

– Я отнюдь не «знающ», мисс Дикинсон, если не считать того, что мне удалось почерпнуть на улицах Бруклина, а также на берегах и тропах моего родного Поманока. И я не любимец академий, чему свидетельства и мой кошелек, и мои статьи. Однако мои глаза достаточно остры, чтобы повсюду находить оброненные вести Бога. И вот что эти старые глаза – и мое сердце – говорят мне о вашей поэзии: она слишком по-монастырски замкнута, слишком утонченна, слишком порождение головы и домашнего очага, будто у вас нет ни тела, ни мира, в котором странствовать. Вы обладаете прекрасным даром «в одной песчинке видеть мир», как выразился мистер Блейк. Но вы словно бы не способны увидеть мир как самодостаточное чудо его самого! Для вас все должно представлять собой нечто эфирное. Закаты, пчелы, радуги – самобытные совершенства, а вы их настойчиво облекаете в свои фантазии! Ничто не может пребывать само по себе, вам обязательно надо представить его как «Истину». Если вы будете продолжать в таком духе, то, предсказываю, в конце концов вы доведете свою поэзию и себя до такой утонченности, что перестанете существовать!

Эмили сначала ничего не ответила. Таким искренним, таким сильным был голос Уитмена, что ей пришлось взвесить обоснованность его слов.

Неужели ее ограниченная жизнь – отчасти по собственному выбору, отчасти навязанная – действительно ставит ее поэзию под угрозу своей суженностью? До этой минуты она была так убеждена, что ясно видит высшую важность. Значит, есть чудеса и дивности за пределами ее достижения? Не подобна ли она дальтонику, верящему, будто он знает, что такое цвета, но не знающему их?…

Запинаясь, Эмили попыталась найти выражение своим тревожным сомнениям:

– То, что вы так красноречиво осуждаете, мистер Уитмен, быть может, именно таково. Однако что в том, если мои недостатки именно те, которые вы перечислили? Они же неотъемлемая часть самой моей натуры, трещина во мне, как в Колоколе Свободы. И быть может, именно этой трещине я обязана своим тембром. В любом случае мне слишком поздно меняться.

Уитмен остановился, чтобы посмотреть в глаза Эмили глубоко и искренне.

– Вот тут вы абсолютно ошибаетесь, мисс Дикинсон. Я знаю, о чем говорю. Всю мою молодость я действовал в тумане ложных чувств и дешевых грез, только смутно ощущая, что делаю промах за промахом не по тем целям. Лишь на тридцать седьмом году жизни я осознал свою истинную натуру и начал творить мои песни. Никогда не поздно измениться и расти.

– Для мужчины это, возможно, и так. Ваш пол позволяет испытывать себя, бросаться в критические ситуации, которые усиливают ваш дух. Но нам, женщинам, отказано в такой свободе. Новобрачная, мать или высохшая старуха – вот ограниченные роли, которые предоставляет нам общество.

– В ваших словах есть йота общепринятой истины, столько же, сколько в утверждении, что простая проститутка – не королева.

Эмили ахнула от такой непристойности. Но Уитмен продолжал как ни в чем не бывало:

– А я говорю, что простая шлюха и есть королева! И я говорю, что любая женщина ни в чем не уступает мужчине и может вести себя как ей заблагорассудится! Послушайте меня, Эмили!

Ее попросту произнесенное имя совсем ошеломило Эмили. Аромат сирени был подобен вину в ее крови.

– Я… я не знаю, что сказать. Как я могу осмелиться выйти в мир? Я уже испытала…

– Вы думаете, темные пятна выпадали у вас одной? Бывали дни, когда лучшее, что я сделал, казалось мне пустым и сомнительным. Мои великие мысли – какими я их считал, – не скудны ли они на самом деле? И не вы одна знаете, что такое быть скверной, – если вас тревожит это? Я – тот, кто знает, что значит быть скверным! Я нес чепуху, краснел, злился, лгал, крал, затаивал зло! Во мне жили притворство, гнев, похоть, жгучие желания, заговорить о которых я не смел. Я был переменчивым, тщеславным, жадным, мелочным, коварным, трусливым, злобным! Волк, змея, кабан – их во мне хватало! Но все это вмещал я! Я не отрекаюсь от зла. Мои стихи принесут столько же зла, сколько сделают добра. Но в этом мире никогда не существовало такой вещи, как зло!

– Ваши слова, мистер Уитмен, противоречат друг другу… Лицо Уитмена побагровело.

– Я себе противоречу? Отлично, я себе противоречу! Я огромен, я вмещаю множества!

Ища успокоить его, Эмили сказала:

– Но вы не обнаружили моей Глубочайшей Раны, сэр. Это было дело Сердца…

Ее слова, казалось, достигли желаемого результата. Уитмен успокоился и задумался.

– И тут я тоже имел печальный опыт. Мисс Дикинсон… если я поделюсь с вами чем-то заветным, могу ли я попросить вас об одолжении взамен?

– Каком?

– Не откажетесь ли вы от этой нежелательной светскости между нами, называя меня Уолт? Я знаю, разница в нашем возрасте согласно этикету требует формальных обращений друг к другу, но я не признаю таких условностей.

Чувствуя, как по ее щекам разливается теплота, Эмили понурила голову.

– Это кажется достаточной малостью…

– Прекрасно. Прошу, поглядите…

Эмили подняла глаза. Она увидела, как Уитмен достает из кармана небольшую самодельную свободно сшитую записную книжку (очень похожую на ее собственные тетради). Он открыл ее на середине, а затем повернул к Эмили.

Со страницы на нее смотрело дагерротипное лицо – лицо красивой женщины с темными локонами, с руками, закинутыми на спинку кресла, в котором она сидела боком.

Уитмен повернул книжку к себе, поцеловал изображение, закрыл ее и вновь убрал в карман драгоценную памятку.

Сердце Эмили было готово разорваться.

– Ах, Уолт! Она… она умерла?

– Гораздо хуже! Она замужем!

Эмили была шокирована, но и восторженно взволнована.

– Мы познакомились, когда я был редактором «Новоорлеанского полумесяца». Впервые я увидел ее в Theatre d'Orleans [127] во время исполнения моцартовского «Дон-Жуана». Поддавшись вольному тропическому влиянию этого южного порта, мы влюбились безумно. Ее электрическое тело излучало божественный ореол, рождавший во мне бешеное притяжение, как и мое – в ней. Многочисленными были часы нашей радости. Но она была дамой высшего света и не могла допустить, чтобы на нее легло пятно скандала или развода. Когда мы поняли, что наша любовь обречена и мы должны расстаться, разрыв стоил нам великих мук. Она – единственная женщина, кого я так лелеял в своем сердце, и останется единственной.

По необъяснимой причине последние слова Уитмена вызвали у Эмили легкое разочарование. Но не настолько, чтобы затенить более сильные чувства в ее груди. Сходство трагедии Уолта с собственным обреченным романом Эмили наложило последнюю печать на нежную симпатию к крепкому седеющему поэту, которая все это время полунезаметно росла в ее сердце.

Изо всех сил сжав лапищу Уолта обеими своими маленькими ручками, Эмили сказала:

– Значит, вы истинно постигли мою душу, Уолт.

– Эмили… Я думал о тебе задолго до того, как ты родилась.

Они нашли каменную скамью и некоторое время молча сидели на ней бок о бок.

Но, пока проходили минуты, тихое Мушиное Жужжание раздражающе нарастало в сознании Эмили, пока она не почувствовала, что должна высказать его вслух.

вернуться

127

«Орлеанский театр» (фр.)