Всё равно Стив восхищался своим отцом.
Пол Джобс не был образованным человеком, но Стив был глубоко уверен в том, что отец очень умён. Пусть Пол читал не так уж много, зато мог разобраться в любой механике. После случая с угольным микрофоном Стиву, конечно, приходило в голову, что он сам уже достаточно быстро соображает, иногда быстрее родителей. «Это был очень важный момент, он врезался мне в сознание. Когда я понял, что я, наверное, сообразительнее своих родителей, я почувствовал даже стыд от того, что такая мысль пришла мне в голову». Позже он не раз говорил своим друзьям, что это открытие заставило его впервые почувствовать дистанцию между собой и семьёй, между собой и окружающим миром.
Чуть позже Стив осознал (и это тоже немало повлияло на его характер), что его приёмные родители прекрасно понимают, насколько он сообразительнее их. Очень важное ощущение. Мир обидел его. Он — ребёнок, от которого отказались его настоящие родители. Такое прощать нельзя. Настоящие родители отвергли его. Конечно, такой мир следует перестроить!
Пол и Клара любили приёмного сына.
«Я принадлежал им обоим, а они почувствовали ещё большую ответственность, когда поняли, что я не такой, как все. Они находили способы давать всё новую пищу для моих возрастающих интересов и устраивать меня в хорошие школы, то есть уступать моим потребностям».
Уолтер Айзексон не раз утверждал, что юный Стив рос не только с ощущением некоей своей брошенности, но и с ощущением того, что он — особенный16.
А ещё — рано проявившееся чувство прекрасного.
Мы уже говорили о движении хиппи (битников). Довольно рано Стив прочёл известную «Сутру Подсолнуха», написанную в 1956 году Алленом Гинзбергом, одним из лидеров хиппи. В этой сутре для Стива сливалось воедино многое, как и для её автора. Поэтому и цитируем её полностью.
Я бродил по берегу грязной консервной свалки,
и уселся в огромной тени паровоза «Сазерн Пасифик»,
и глядел на закат над коробками вверх по горам,
и плакал.
Джек Керуак сидел рядом со мной на ржавой
изогнутой балке,
друг, и мы, серые и печальные, мы одинаково
размышляли о собственных душах в окружении узловатых
железных корней машин.
Покрытая нефтью река отражала багровое небо,
солнце садилось на последние пики над Фриско,
в этих водах ни рыбы, в горах — ни отшельника,
только мы, красноглазые и сутулые,
словно старые нищие у реки,
сидели усталые со своими мыслями.
«Посмотри на Подсолнух», — сказал мне Джек.
На фоне заката стояла бесцветная мёртвая тень,
большая, как человек, возвышаясь из кучи
старинных опилок.
Я приподнялся, зачарованный,
это был мой первый Подсолнух,
память о Блейке — мои прозрения —
Гарлем и Пекла восточных рек,
и по мосту — лязг сэндвичей Джоза Гризи,
трупики детских колясок, чёрные стёртые шины,
забытые, без рисунка, стихи на речном берегу,
горшки и кондомы, ножи — все стальные,
но не нержавеющие,
и — серый Подсолнух на фоне заката,
потрескавшийся,
унылый и пыльный,
и в глазах его копоть и смог,
и дым допотопных локомотивов;
венчик с поблекшими лепестками,
погнутыми и щербатыми, как изуродованная
корона,
большое лицо, кое-где повыпали семечки,
скоро он станет беззубым ртом горячего неба,
и солнца лучи погаснут в его волосах, как
засохшая паутина...
Не святая побитая вещь, мой Подсолнух, моя душа, —
как тогда я любил тебя!
Эта грязь была не людской грязью,
но грязью смерти и человеческих паровозов,
вся пелена пыли на грязной коже железной дороги,
этот смог на щеке, это веко чёрной нужды,
эта покрытая сажей рука или фаллос,
или протуберанец искусственной, хуже, чем грязь —
промышленной современной всей этой цивилизации,
запятнавшей твою сумасшедшую золотую корону —
и эти туманные мысли о смерти, и пыльные
безлюбые глаза,
и концы, и увядшие корни внизу, в домашней
куче песка и опилок,
резиновые доллары, шкура машины,
потроха чахоточного автомобиля,
пустые консервные банки со ржавыми языками набок...