Выбрать главу

На рынке я обзавелся клеткой для кур, говяжьими костями и козьей печенкой. Ее я смешал с сырым яйцом, как тому меня научил отец, когда мы выхаживали осиротевших малюток-дроздов. Три птенца из четырех, взятых нами из гнезда, погибли у нас на руках. Надежда на успех была призрачной. Есть такое выражение — «поклевал как птенчик». На самом деле это те еще обжоры — хорошо, если без кормежки протянут два дня. Потом голодная смерть неминуема. Сарыч не притрагивался к крошеву, и потому мне было ясно, чем закончится его забастовка. А поскольку я не мог сделать для него ничего, кроме как дать умереть на воле, туда я упрямца и выпустил. Он поселился в саду: перелететь каменную стену с одним крылом сарыч, конечно, не мог. Умирать, однако, тоже не спешил, ночами собирал своим гнусавым «хиээ-хиээ» всех моих соседей, и мне оставалось лишь надеяться, что он сдохнет с голоду раньше, чем я прикончу его сам, дабы избавить от ненужных мучений.

Агата к сарычу никаких чувств не питала. Что ты, кстати, собираешься с ним делать? — спросила она как-то раз, когда его крик среди ночи буквально вырвал нас из объятий Морфея. Наверно, скоро умрет, ответил я, полагая, что до того момента она потерпит его крики. Но она скривила рот в презрительной усмешке. Ступай в сад и тотчас же прикончи паршивца, потребовала она. Это исключено, возразил я, у него есть кличка — я назвал его Шакатак. И тогда она сказала, что я трус, но мне было на это плевать. Когда отрывистое «хиээ-хиээ» повторилось, Агата встала и оделась. Если тебе не хватает смелости заткнуть этой твари глотку — причем заткнуть ее навсегда, — то это сделаю я. Не на шутку испугавшись, я преградил ей дорогу в сад. Не для того же я вырвал птицу из рук лиходея-садовника, чтобы теперь она пала от руки моей возлюбленной!

Агата вновь разделась, уселась голым задом на мою подушку, чего я терпеть не мог, и, дабы злить меня и дальше, закурила сигарету, стряхивая пепел в мой стакан для воды. Я попросил ее не курить, но она пропустила мои слова мимо ушей. И начала посмеиваться над моей сентиментальностью, как она это назвала, — мне в подобной ситуации такое слово никогда и в голову не пришло бы. Ты, друг мой, начитался рыцарских романов, сказала она. Однако в саду у тебя не сокол, а сарыч — он не поддается дрессировке. На последнем слове она сделала ударение, но я не понял, в чем заключалась разница. Мы давно зажгли свет и вели спор, который неизбежно должен был закончиться ссорой. Ты же убиваешь комаров и мух, язвила она, и мне непонятно, почему мы не можем сделать то же самое и с этой тварью. Только потому, что у сарыча перья и нет фасеточных глаз?

Передо мной снова была другая женщина — не та Агата, которая училась в Брюсселе, любила ту же музыку, что и я, и, не считая цвета кожи, была довольно похожа на меня. Теперь она принадлежала другой культуре, была дочерью африканских крестьян, ведущих извечную борьбу с природой, не способных думать дальше ближайшего приема пищи, в лучшем случае — дальше ближайшего сбора урожая. В сарыче она видела всего лишь нарушителя спокойствия, существо низшего рода, его можно было уничтожить без всякого ущерба для окружающего мира. С ее точки зрения, это не было грехом, — напротив, сарыча следовало убить. Он отбирал корм у других птиц и лишал покоя моих соседей. Она не ощущала красоты этой птицы, ее грации, не чувствовала того совершенства, с которым сарыч легко и бесшумно парил над землей.