Ни души. Будто я — единственный человек в Кигали.
Через несколько минут я буду в особняке Амсар.
Они увидели меня издалека и не спускали с меня глаз. Что это за звук? Где-то стучат? Неужели мои зубы? Перестаньте! Но зубы не слышат. Не унимаются — продолжают стучать.
Они вытащили из ограды десяток камней и положили их на землю рядом с собой. Шесть взрослых мужчин. Обман зрения! На самом деле это молодые парни. Под градусом.
Один идет мне навстречу.
Стой! Именем закона!
Он произносит это шутливым тоном, и остальные смеются.
Я достаю свой красный паспорт и поднимаю его над головой.
Швейцарец, объясняю я, чуть ли не срываясь на крик, я — швейцарец!
Он смотрит на меня так, будто не понимает ни слова. Озирается на своих приятелей, я же просто иду дальше, все дальше, не глядя по сторонам.
В кювете лежат трупы.
И тогда мои ноги решаются бежать.
Мне кажется, что ополченцы тут же бросятся за мной в погоню, но они провожают меня смехом. Бегущий белый — такого они еще не видели.
Я бегу что есть сил, пока взгляд мой не упирается в усадьбу Амсар. Красные ворота открыты. Неужели я не закрыл их, отправляясь к посольству?
С веранды слышится шум, будто кто-то передвигает там столики.
Это Теонест, он складывает в штабель какие-то ящики.
Месье! Что вы здесь делаете? Почему вы еще здесь?
Вот именно: почему я здесь?
У меня отобрали и угнали машину. В аэропорт не попасть. Видно, останусь на пару дней здесь. Что в этих ящиках?
Он не отвечает.
Ну же!
Всякая всячина. Подобрал по дороге сюда.
Где конкретно?
Там да сям. Вещи — никому не нужные. Подумал, что, пожалуй, их можно оставить пока здесь. Дня на три, на четыре.
Мое молчание он истолковывает как согласие и кивает в знак благодарности.
Что вы собираетесь теперь делать, месье?
Останусь пока здесь. Буду ждать очередного рейса.
Это нехорошо, месье, нехорошо для вас. В городе творятся нехорошие дела. Лучше бы вам этого не видеть.
Я уже видел, Теонест, уже видел.
Мне жаль, месье.
Да чего уж там! Не твоя вина. Вода у тебя есть?
Он отрицательно качает головой.
Мне пора. Скоро стемнеет. И вам бы тоже лучше укрыться за стенами дома. Завтра принесу воду.
Он уходит, и я начинаю составлять список вещей, необходимых для выживания. Два набора спичек — итальянского производства, не из древесины, а из вощеной и крученой целлюлозы; шесть банок рыбных консервов — сардины в масле, на этикетке — рыболовный катер с красной рубкой; три пачки сырного печенья, одна — почата; целая коробка банок с тушеной фасолью — продукт фирмы «Хайнц»; небольшая канистра дизельного топлива; радиоприемник, полбутыли воды марки «Родники Карисимби», трехнедельной давности, выдохшейся. Открываю на кухне кран, выходит воздух, за ним — две-три капли вонючей коричневой жидкости. То же самое в ванной. Электричества нет во всем доме. К счастью, у меня есть аварийный генератор, но расходовать дизельное топливо я буду очень экономно. Все теперь надо делать с умом. Ставлю кастрюли в сад. Около пяти ищу в приемнике «Немецкую волну». В новостях ничего, чего бы я уже не знал. Ничего, что могло бы помочь мне в моем нынешнем положении. Голоса на родном языке действуют ободряюще, но ведь все надо делать с умом, и потому я радио выключаю. Кто знает, насколько хватит батареек. С горсткой крекера сажусь на диван. Делаю несколько глотков, вода — безвкусная. Конусы света блекнут, затем один за другим гаснут — начинается долгая ночь. Приходит Теонест, приносит воду, фасоль, мясо на прутках. Перетаскивает в кладовку свое барахло. Пишу Агате. Пакую вещи, Жду. Она не приходит. В небо взлетает самолет. Сажусь на диван. Смотрю в сад, где опять наступает ночь. А я сижу и слушаю, как бьется мое сердце.
В детстве, сидя на горшке, я иногда воображал, что было бы, если б мой город был разрушен взрывом атомной бомбы и единственным местом спасения от наступающих русских оставалась бы уборная. Я размышлял, куда поставлю кровать, где устроюсь сочинять, как буду готовить. Чем и в каком количестве запасусь и как буду хранить свой провиант. Я не сомневался, что выдержу как минимум месяц, быть может, даже два. Эта уверенность и точный расчет радовали и придавали мне сил. Ты выстоишь в самой сложной обстановке, говорил я себе. Теперь я посмеялся над своей тогдашней наивностью. Не ограниченность пространства и не замкнутость в нем сводили меня с ума — рядом со мной не было людей. Я тосковал по доверительной, непринужденной, неторопливой беседе. Когда становилось очень туго, вел разговоры с самим собой — разумеется, не слыша себя. Пока голос мой не пробудил вдруг сознание — так по утрам долго звонит будильник, и человек в конце концов просыпается. Тот, кого я слушал, был кем-то иным, и этот кто-то иной был узником в особняке Амсар, на улице Депутата Кайоку, в Кигали. Настоящий же Давид Холь, с коим я отождествлял себя, не имел ничего общего с этим голосом, с этими несвязными речами, с неотделимым от них телом, с этими ста шестьюдесятью фунтами плоти. И даже с ногтями на руках — их я все время чистил вощеными палочками, потому как не хотел позволить грязи этой страны забраться даже в самую крохотную расселинку на этом теле. Что и говорить, я чувствовал ответственность за сохранность этой оболочки — в той же мере, что и за сарыча, который прыгал в саду с ветки на ветку и режущими слух криками требовал корма. Это тело не могло обходиться без моей заботы о нем, но я не был этим телом.