Имей я тогда голову на плечах, то усвоил бы урок и подверг сомнению как свои идеалы, так и причины, по которым хотел отдать все силы этой работе. Но я был глуп, слеп, видел только то, что желал видеть, а главное, мною владело детское стремление посвятить себя делу, которое было больше меня самого.
За год до моего отъезда бури мировой политики затронули и нашу страну. По улицам шагали демонстранты, я был в их рядах, нес транспаранты, выкрикивал лозунги. Но уже через пару недель пыл протестующих угас, и мучнистая роса закона и порядка вновь легла на восставшие было от сна города и селения. Мне опостылела моя страна, опротивели ее мелочные обыватели с их закоренелым беспамятством. Жизнь же я считал весьма ценной штукой, чтобы, подобно большинству моих друзей, устроиться в какой-нибудь нише, отращивать длинные волосы и печатать в пустующей поблизости конюшне сборники революционных проповедей. Жаль было тратить жизнь и на то, чтобы перейти на другую сторону, требовать, будучи рядовым клерком, своей доли общего богатства и постоянно думать о том, как бы полнее набить себе рот. Я не хотел быть пушечным мясом и загнивать в окопах капитализма. Уж если жертвовать собой, рассуждал я, то только ради большого дела, а для этого надо махнуть за рубеж. Моей стране я был не нужен, там же, в Африке, даже тысячная доля моих скромных знаний окажется богатством. И я хотел им поделиться.
С этими мыслями я продолжил прерванный в Брюсселе полет и однажды вечером прибыл в Кигали. Первое, что я ощутил, был запах костров, и тут же, на трапе, нас окутала темнота — о ней я уже говорил. Летное поле мы пересекли пешком, вошли в скудно освещенное здание аэропорта, и на подходе к посту таможенного контроля я почувствовал некоторое беспокойство: опасался, не известили ли бельгийцы своих коллег в Кигали о происшествии у них, в Брюсселе.
Однако все прошло гладко, багаж я получил через пару минут и вскоре увидел в зале прилета человека, который держал в руках табличку с моим именем. Я направился к нему, заметив попутно, что встречающий не так уж молод, чтобы носить прическу «конский хвост», коралловое ожерелье и кожаные штаны в обтяжку; последняя несообразность бросалась в глаза еще и потому, что мужчина был коренаст и приземист.
Он представился, сказал, что зовут его Мисланд, поздравил меня с приездом, как он выразился с ухмылкой, в коронную колонию, и повез по темной дороге в Кигали. Молчал, вопросов не задавал. Похоже, был погружен в мысли о собственных делах. В машине сильно пахло лосьоном после бритья и леденцами от боли в горле; водитель с явным удовольствием перекатывал их во рту.
Через полчаса он остановил машину перед приютом пресвитерианцев, где мне предстояло ночевать несколько раз, пока в моем постоянном жилище полностью не уберут следы пребывания моего предшественника. Комната находилась на уровне земли, чуть ли не у самой ограды, под крышей беседки с выходом в ее открытую часть. Мебель — простая, монастырская, как и положено в приюте у христиан. Стул, стол и шкаф. Под потолком зудела неоновая лампа. Мисланд вручил мне кое-какие документы, план города и записку с объяснением, какой дорогой удобней всего пройти к посольству. Прощаясь, тоже был скуп на слова.
Начальница предложила ужин из вареных бананов — такого блюда я до тех пор не едал — и сухой козлятины на прутке. Ее я запил крепким чаем. Пиво и прочие алкогольные напитки были в приюте под запретом, однако хозяйка сказала, что в конце улицы есть пивная — хорошая возможность подышать в первый раз здешним воздухом. Улица с легким уклоном была темной, в конце ее я заметил разноцветное мерцание и посчитал его вывеской. Лаяла собака. Звук был утробным, злобным, и я подумал, что будет, пожалуй, лучше заглянуть в пивную как-нибудь в другой раз, а теперь вернуться в свою обитель.