А тогда, на берегу, я спросил:
— А правду говорят, Толя, что тебя чуть ли не к Герою представляли?
Он не ответил. Только чуть заметно улыбнулся. Встал, раздвигая руками ветви ивняка, сладко потянулся, тряхнул кудрявым выгоревшим чубом и предложил:
— Искупаемся?
И с каким-то удовольствием выплеснул из стеклянной банки весь наш живой улов в речку («Живите!»), бросил туда же червей («Ешьте!») и спросил у всей речной живности — маяковское:
— Как живете, караси? — Ничего себе, мерси!Повторил:
— Идем?
Он воевал три года с лишним. Битву на Волге я уже называл. Этой битвы за глаза хватило бы для биографии любого солдата. Анатолий выжил в ней и еще немало прошагал по военным дорогам. С войны он принес три ордена и пять медалей. Кроме того — три ранения и искалеченную кисть правой руки.
Писать он начал поздно. Годы ушли на то, чтобы разобраться в самом себе.
Он был талантливым человеком. Об этом уже говорилось. Одаренному человеку талант обычно дается не один. Попробуй, разберись в этом брожении — когда хочется делать одно, и другое, и третье. Его одолевали желания: и рисовать, и петь, и писать.
Заложенное природой так и бродило — а где выход?
Прошли годы, прежде чем главное и основное проявилось явственно.
Сначала он считал, что его призвание быть художником. Окружающий мир во всем великолепии красок, цветов и линий просился на бумагу и холст. Он пробовал себя в пейзаже, натюрморте, портрете. Он работал оформителем стендов в местном краеведческом музее, был декоратором в театре. И рисовал, рисовал…
Орудовать кистями и карандашом ему, с искалеченной рукой, было трудно. Первое время, пока не размялись уцелевшие пальцы, он привязывал карандаш к своей изуродованной кисти — и так и работал, пока не начинала неметь рука. Он любил живопись и не расставался с красками до самых своих последних дней. До сих пор его комнатушка увешана этюдами, набросками, несколько его работ хранится в экспозиции картинной галереи. И поверьте, среди них есть неплохие, очень неплохие.
Видеть — он умел.
Он любил петь. У него был великолепный голос и тонкий слух. Он пел в художественной самодеятельности, получал свою щедрую долю аплодисментов, премий, похвальных листов и грамот. Он пел дома, для матери и своих друзей, и тогда к деревянному домику неслышно подходили соседи и соседки и, затаив дыхание, слушали.
Но все это было не главное. И он чувствовал это.
Не находя себя, он много мучился. Мучил себя, приносил неприятности близким своим. Было бы неверно умолчать о его срывах. Давали знать себя истерзанные войною нервы, неудовлетворенность собой, неустроенная жизнь и скудное существование на случайные заработки… В маленьком городке секретов нет, в нем все известно о ближнем твоем, особенно его промахи и неудачи. Пересуды досужих обывателей добавляли ему немало горьких минут.
Но с той поры, как Анатолий нашел свое главное, он стал иным. Тем человеком, который ныне встает со страниц его произведений.
Но это случилось не сразу.
Со временем все более властно его охватывали воспоминания о пройденном и пережитом. Перед глазами как живые вставали боевые друзья и подруги — те, с которыми он прошел по трудным и героическим дорогам войны.
Все его чувства обострились.
Он видел лица друзей своих — гневные и радостные, скорбные и смеющиеся. Он видел лица, он понимал их характеры, он догадывался о их прошлом и будущем. Он видел их в бою и в покое.
Он слышал их голоса, слышал гул войны и робкий шелест листьев в минуты передышки между схватками.
Он чуял запахи пороховой гари, пшенной каши из солдатского котелка и тот невообразимый аромат лугового разнотравья, когда лежишь, уткнувшись лицом в траву, перед последним броском на врага.
Он ощущал на ладони шелковистые теплые девичьи косы и холодок автомата, и тугое горло противника в рукопашной схватке.
Он чувствовал бензинный привкус воды из канистры, вкус первой в жизни махорочной самокрутки, вкус черствого хлеба и солоноватой крови, и запах горькой полынной дорожной пыли, и приторный трупный смрад.
Весь мир с его красками, звуками, запахами, мир с его горестями и радостями, смертями, любовью, трусостью и героизмом — этот мир вставал перед ним.
Этот мир надо было передать. Передать можно было только словом, только на бумаге.
Он стал писать.
Как он писал? Как и все начинающие — по ночам.
Первой укладывали маленькую дочурку. Потом неслышно засыпала жена. Мать еще некоторое время ходила, шлепая мягкими туфлями и позвякивая посудой, затем утихомиривалась и она. Тогда он присаживался па кухне к столу, накрытому старенькой клеенкой, и плотно исписывал страницу за страницей.