Я принимаю подарок и благодарю.
— Ну, пошли, — говорит капитан, — наш Костя дает условный сигнал.
Повар стоит внизу и машет салфеткой. Это значит: ужин готов. Офицеры спускаются вниз. Меня окружают солдаты.
— Разрешите, товарищ гвардии сержант!
— Можно закурить?
— Вот это да!
— Настоящий «Беломор»!
Струйки ароматного дыма лиловой паутиной повисают в воздухе. Последнюю папиросину берет Смураго. Он и Семушкин ездили сегодня в штаб армии и вернулись с наградами.
Мы с Семушкиным остаемся вдвоем.
— Ты что, дядя Никита?
Он улыбается и сопит.
— А ведь я, Митрий, тово, получил письмо.
— От нее?
— Самолично!
— Поздравляю!
— Спасибо, Митрий.
Папиросный дым приятно щекочет ноздри.
— Давай сходим на могилу Сережки, — предлагаю я.
Дядя Никита молча кивает головой.
Спускаемся в овраг. Небольшой холмик Сережкиной могилы запорошен искрящимся под лучами вечернего солнца снежком.
— Спи спокойно, наш дорогой товарищ и друг! — торжественно говорит Семушкин.
Я не знаю, что сказать. В горле першит, веки теплеют. Вспоминаю фотографию, которая хранится у меня в кармане. Зачем мне она? Ведь война еще не кончена, и она может погибнуть вместе со мной. Пусть эта девочка с косичками лежит здесь же, вместе с Сережкой.
Я достаю карточку и, завернув ее в бумагу, засовываю под большой ноздреватый камень, который лежит на Сережкиной могиле.
Несколько минут мы молчим.
Потом я предлагаю Семушкину пройтись по берегу.
— Кто его знает: может, в последний раз, — говорю я.
Дядя Никита не возражает.
— А пройдемся, Митрий, что нам это пиршество. Победа сама по себе праздник, и в душе, значит, должон быть праздник… Без водки, — добавляет он.
Спускаемся вниз и идем берегом. Легкий морозец пощипывает уши. Где-то у «Красного Октября» коротко застрекотал автомат, грохнула граната.
— Последних выкуривают, — говорит дядя Никита.
По берегу снуют оживленные группы солдат, офицеров и, к нашему удивлению, уже возвращающихся мирных жителей. Санитары все еще бегают с носилками. Мы подходим к одной из групп. Среди солдат есть девушки.
— Девчата! — удивляется мой друг. — Гляди ж ты, сколько их.
Мимо нас два дюжих санитара проносят раненого, прикрытого плащ-палаткой.
— Когда же это кончится? — со вздохом спрашивает Семушкин.
— Наверно, тогда, дядя Никита, когда во всем мире не будут знать, что такое винтовка, пушка или танк.
— Оно верно. Авось, наши детки и внучата того не будут знать.
Санитары останавливаются возле крытой брезентом машины и ставят носилки на снег. Я вижу, как свисает угол плащ-палатки, касаясь пушистого снежка.
— Живей, живей, товарищи, — подбегая к санитарам, торопит их капитан медицинской службы. Он в очках и непомерно больших для его низкого роста валенках.
Санитары подняли носилки — и меня словно ударило по голове. Я с силой сжимаю руку дяди Никиты. Из-под плащ-палатки высунулась и упала рука в перчатке домашней вязки с двумя узорчатыми полосками на тыльной стороне. Нет, нет, я ошибиться не мог! Я хорошо помню эту руку.
Я рванулся к машине.
— Стойте!
Врач обернулся и, смерив меня усталым взглядом, сказал санитарам:
— Езжайте!
Машина фыркнула и, заскрипев колесами, тронулась.
— Ну, что вы хотели, товарищ сержант?
Мне хотелось ударить этого человека в очках, но, встретившись с его усталыми бесцветными глазами, я махнул рукой и тихо ответил:
— Ничего.
Грузовик выезжал на волжскую дорогу. За ним вихрилась голубая снежная пыль. А там, за островом, скрывался хвост многотысячной колонны пленных. Где-то далеко-далеко ухнула пушка. Эхо, как отдаленный удар грома, прокатилось по Заволжью.
Война продолжалась.