Подходит пароход. Давка, плач, стоны, крики, мычание коров и тихий плеск волны о берег. Вверх и вниз снуют катера Волжской флотилии и другие мелкие суденышки. Высоко в небе рокочут ночные бомбардировщики. Из-за Волги взметаются белые столбы прожекторов. Стучат зенитки, ухают бомбы.
В полночь к нам приходит старшина и раздает всем по банке горелых рисовых консервов и немного муки. Где он добывал провизию — нам неизвестно. Собственно, эта сторона дела нас не трогает. Муку мы откладываем, а консервы и Костину баланду хлебаем, запивая все это волжской водой, пахнущей нефтью. После позднего ужина втискиваемся под какой-то дощатый настил и устраиваемся на ночлег. Это наша первая ночь здесь, на берегу Волги, первая ночь за много бессонных ночей боев, окружений, отступления.
Мы выбираемся из-под настила запыленные, перепачканные мазутом.
— Ишь ты, как разукрасились, — оттопыривая перемазанные пальцы, говорит Семушкин. Мы смотрим друг на друга и хохочем.
— Ни дать ни взять повылазили из преисподней.
— А разве в преисподней тоже есть мазут? — смеясь, спрашиваю я дядю Никиту.
— А кто его знает… может, есть.
— Нет, там, говорят, смолой обходятся, — заявляет Чингисхан и спускается к воде.
Я иду за ним, перешагивая через смолистые бревна разбитого причала.
Через четверть часа мы, мокрые и покрасневшие, поднимаемся на берег.
В это сентябрьское утро город кажется еще более разрушенным, чем ночью. Дома смотрят на нас черными провалами окон. Рельсы трамвайных линий вырваны вместе со шпалами, обрушившиеся стены образовали высокие завалы. Изуродованные трамвайные вагоны валяются вверх колесами. Все разбито, искромсано, раскидано. По всему городу пылают зловещие костры пожаров. В воздухе носятся тучи копоти и дыма. А над заводами уже висят косяки «юнкерсов», «хейнкелей», «хеншелей»; они раскидывают фугаски, огнем пушек и пулеметов поливают берег у переправы. Дробный перестук зениток сливается с грохотом бомбежки.
Мы смотрим на истерзанный город.
— Э-эх! — стонет дядя Никита.
«Эх!» — про себя говорим мы с Сережкой.
Отступая по Харьковщине, мы уже видели сожженные деревни и села; видели, как плачут женщины и дети; знали, какое горе принес враг; но здесь мы сердцем постигли это страшное горе, это непоправимое зло варварского нашествия фашистов.
— Что же это такое, други? — как-то растерянно говорит наш младший сержант дядя Никита.
Мы не знаем, что ответить ему, но каждый из нас думает наверняка одно и то же; «В Заволжье врагу не бывать!»
Через полчаса мы едим обильно промасленные лепешки, от которых почему-то отдает то ли солидолом, то ли дегтем.
— А где вы достали эту жидкость? — спрашиваю я дядю Никиту, указывая на масло, которое почему-то очень уж трещит на раскаленной сковородке.
— Да там, — машет он рукой в сторону подвала, где Костя поставил свой новый котел. — Целая бочка стоит. Все берут.
— А может, не масло? — сомневается Сережка.
— Ну, это ты тово, — строго говорит наш старшой, — брось. Настоящее, что ни на есть натуральное. Сам нюхал.
Хотя во рту остается вкус касторки, все же весь запас лепешек мы добросовестно съедаем и даже запиваем чаем, который вскипятил Костя.
После завтрака я предлагаю своим друзьям выкупаться. Сережка с готовностью принимает предложение, Семушкин жалуется на больной желудок и отказывается.
В одну минуту я и Сережка снимаем штаны и бросаемся в воду. Вода обжигает тело, но мы с удовольствием бултыхаемся, пока нас не пробирает озноб.
— Воздух! — предупреждают нас с берега.
Я вижу, как стая «юнкерсов» заворачивает в нашу сторону. Вот уже головной бомбардировщик падает в крутое пике, а мы с Сережкой все еще не можем вылезти из воды. Какое-то идиотское оцепенение вдруг сковывает ноги.
— Вылазьте, черти окаянные! — кричит нам Семушкин и улепетывает в ближайший подвал… с нашей одеждой в руках.
— Обождите! — выскакивая из воды, кричит Сережка.
Но дядя Никита даже не оборачивается. Сверкая пятками, мы чешем за Семушкиным.
Над нами раздается пронзительный свист—и бомбы одна за другой ухают вокруг. Нас швыряет на цементированный пол подвала.
Целых полчаса мы, как скользкие угри, жмемся друг к другу, вздрагивая при каждом разрыве бомб. Близкий разрыв загоняет нас за какую-то бочку.
— Митрий, — слышу за собой голос дяди Никиты.
Он сидит в углу, подобрав под себя длинные жерди ног. Я выхватываю из его рук гимнастерку и напяливаю на себя. Но что-то липкое мешает мне продеть руки а рукава. Неужели кровь? Свободной рукой ощупываю себя. Нет, это не кровь. Оглядываюсь. Бочка. На днище промасленная этикетка. Черт побери! Не этим ли маслом нас угощал Семушкин?