Выбрать главу

Сентябрь засыпает. Теперь уже верхние перекладины железной тропы покрыты толстым, непробиваемым кожухом льда. Мои спутники в состоянии обойти этот пролет, используя крюки и веревки, но для меня спуск будет трудноватым. Все же я не беспокоюсь, по крайней мере, сегодня вечером я думаю о другом, я весь устремлен к тем пятидесяти или шестидесяти сантиметрам льда, что отделяют нас от сумеречного дракона. Ибо когда я на закате заканчивал вахту, мне показалось, что я заметил зверя! Земля сдвинулась, солнечный луч дальше обычного проник в пещеру, и вот тут-то мелькнула передо мной — всего на секунду — прекрасная белая голова с терпеливыми глазами.

Дремлет в гостиной, с ружьем поперек колен, такой ничтожный, едва различимый на поверхности мира, Командор, мой отец. В тот вечер волки оставили меня в покое, и я спустился вниз, попить воды из колонки. А может, перестал их бояться.

В тишине я подошел ближе. За ним на буфете чахнул венок — матери надо было умереть, чтобы ей наконец подарили цветы, — ему даже в голову не пришло поставить их в воду. Комната пахла вином, говяжьим студнем и еще немного потом. Его дочерна загорелые руки торчали из фуфайки, руки, управлявшиеся с топором так же легко, как я—с авторучкой. Кисти висели безвольно, но обманываться не стоило. Они были опасны.

Был у него такой бзик — вечером, как вернется из бара, принимался чистить ружье. В бар он в последнее время ходил часто, говорил, это у него траур. Вранье. Я после уроков посмотрел в толковом словаре: траур — скорбь, глубокое горе, вызванное утратой близкого человека; потом нашел скорбь — печаль, душевная боль, но там ни слова не говорилось про громкий хохот у стойки бара вместе с приятелями по охоте.

Я осторожно взял оружие. Командор засопел, пошевелился на стуле и опять стал храпеть. Хорошее ружье «дарн», модель 1906 года, он берег его как зеницу ока. Открыть затвор, взять рядом с глубокими тарелками пару двенадцатикалиберных патронов, зарядить, закрыть затвор. Я знал все действия наизусть, он сам меня натаскивал. Погладить арабскую вязь металла, шоколад дерева, гладкую синь ствола, такого же синего, как мой Корка; столько красоты — и на службе у зла. Поднять ружье. Навести целик и мушку на низкий лоб, меж выступающих надбровий и жестких, как ежовые иголки, волос. Не дрожать или хотя бы дрожать не так сильно. Командор на том конце ствола что-то сонно пробормотал, он ни о чем не догадывался.

Я мог бы сказать, что положил ружье и пошел наверх спать. Вранье. Я нажал на курок. Раздался выстрел, окно за спиной у Командора разлетелось вдребезги, сам он вскочил и вырвал у меня винтовку, — ты что, блин, творишь??? — красно-черно моргая глазами, налитыми злобой и вином. Прости, папа, я только думал поставить ружье на место; увидел, что ты спишь, не хотел тебя будить, оно само выстрелило.

Командор недоверчиво смотрел на меня. Он медленно сел, пожал плечами и снова заснул.

Убить человека трудно. Я знаю, я пробовал. В следующий раз буду следить за отдачей.

Говорил же я Умберто: Петер очень, очень странный. Хоть и не совсем в том смысле, как я думал. При нашей лагерной скученности случившееся было неизбежно, рано или поздно я все равно бы увидел.

Я возвращался со склада, а он стоял за своей палаткой и обтирался снегом. Он был без рубашки. Его руки и тощая грудь пестрели старыми шрамами, розовыми и белыми разводами — картография давних кошмаров. «Членовредительство, самоистязание, — сказал бы наш семейный врач, поглаживая бороду, — все ясно, у Петера в организме недостаток магния». Но не бывает самоистязания в чистом виде. Истязание всегда идет издалека, из внешнего мира, чья бы рука ни вела лезвие на последних сантиметрах, возле самой кожи. Я не знал, что именно пытался исторгнуть из себя Петер. Но я мог сказать ему, что ничего не выйдет, кто-кто, а я это знал. Мать часто повторяла, что у нас в роду тоска у всех в крови, а потом взяла и вскрыла себе вены, чтобы эту тоску выпустить. Не помогло, тоска никуда не делась.

Петер замер и не пытался прикрыться. Я продолжал смотреть ему прямо в глаза. Я хотел что-то сказать, поведать ему о своих шрамах. Признаться, что я в свои пятьдесят два года все еще нашиваю на ворот свитера с изнанки метку со своим именем, потому что мать объяснила, что так она всегда меня найдет.

Но тут я раз в жизни последовал наказу Командора, повторяемому ежегодно на праздничном застолье: молчать и не вякать. Петер продолжил растираться снегом, а я — пошел дальше.