Разговаривать мне не хотелось, но я отвечал вежливо: «Да, я палеонтолог». Бывший капитан нахмурился: «Па-ле-он-то-лог?» — «Совершенно верно, что-то вроде врача, если угодно».
— Что ни говори, мальчик мой, а ты все-таки в отца пошел, это точно, — сказал он мне, когда мы прощались.
— Что, простите?
— А то. Мы ведь с твоим отцом в школу пошли вместе. Только Анри скоро пришлось ее бросить и работать на ферме, когда старик ваш пострадал от немчуры. Помнишь деда?
— Я его не застал.
— Ну, значит, сочельник тысяча восемьсот семидесятого года. Получает он вдруг от фрицев подарок — новенькую гранату. Он было отослал ее обратно, в смысле, что nein, danke, а она возьми и разорвись прямо у него под носом. Еще повезло, одну руку всего оторвало мужику. Короче, как он вернулся, учительница приходит домой к твоим, значит, деду с бабкой и просит не забирать отца из школы, что он, мол, и пишет лучше всех, и точно далеко пойдет, может, возьмут даже писарем в нотариальную контору. Вот я и говорю, что он вроде тебя был. Анри, он бы точно выучился, я так думаю. Бабка твоя была не против, но дед им быстро напомнил, кто в доме хозяин... Он и с одной рукой умел так проучить, чтоб все уважали. На ферме работать надо? Надо! И точка. Не то что теперь, одни машины. Так что твой Анри тоже мог стать ученым. Может, и не таким ученым, как ты, — согласен, но ученым на наш манер. Единственное, в чем вы с отцом совсем не похожи, так это в том, что он был драчун. А вот ты... не очень.
Я видел жалость в его глазах, жалость к тому, кто не умеет драться. Потом прибыл мой состав: свисток, поезд на Париж отправлением в 15:14 подан на посадку, дамы и господа, просим занять свои места, осторожно, двери закрываются.
Снег мое имя: отныне я снег и ничего, кроме снега. Он везде. Лежит на горах и в котловинах, висит на гребнях. Он у меня за шиворотом, в обуви, в варежках. В легких, во рту и в глазах. На ресницах, в бороде, в палатке. Я весь — снег.
Первые недели прошли трудно. Сначала была эйфория. Эйфория оттого, что я смогу продержаться на запасах мяса и сухофруктов, которых мы взяли на целую армию. Джио разбил лагерь в безопасном месте, я мог не бояться схода лавин. Холод стоял терпимый. У меня было почти пятьдесят литров масла, и я каждый вечер разводил небольшой костер, тщательно экономя горючее. Я разжигал его так близко к палатке, как только осмеливался, и когда он начинал слабеть, я залезал внутрь и свертывался калачиком в остатках его тепла.
Вскоре я понял, что в таких обстоятельствах надо ждать подвоха со стороны разума. Ему не на чем фиксировать внимание, и тогда он обращается внутрь и постепенно перемалывает себя. Поэтому я ежедневно пересказываю, пережевываю, повторяю пройденное в университете. Перечисляю геологические периоды: кембрий, ордовик, силур — и так до четвертичного, затем делю их на эпохи: палеоцен, эоцен, олигоцен, устанавливаю датировку, жонглирую цифрами, один раз — от начала до конца, другой раз — от конца к началу, в уме заново творю Вселенную, создаю Солнце, леплю Землю, формирую климат, зарождаю жизнь на дне океанов, раздвигаю континенты, Азию туда, Америку сюда, населяю их чудовищами, подобными тому, которого я искал, потом заставляю вымирать, хожу на четвереньках, выпрямляюсь, осваиваю огонь, металл, воздвигаю города, тяну желтый коридор до своего рабочего закутка в подвале, сажусь за стол и в изнеможении засыпаю. Назавтра я начинаю все сначала.
Тяжелее всего тишина. Шел снег, много раз. Я больше не слышу, как трещит ледник. Я не слышу ни единой птицы. Остался лишь ветер, и я рад его нечастым визитам. Когда он дует с юга, с долины, я закрываю глаза и напрягаю чувства, я пытаюсь выудить все, что он подхватил по дороге: обрывки разговоров, вздохи любви, скрип вывесок, запах асфальта, велосипедную трель и рождественское песнопение, все, что может втиснуть туда мое воображение.
Я изредка пою, но стараюсь не говорить сам с собой. Сколько бедолаг я встречал по дороге на работу, всклокоченных, что-то невнятно бормочущих, бредущих ранним утром по собственной снежной целине? И пусть я мало от них отличаюсь, я отказываюсь им подражать. Цепляюсь за остатки гордости.
Я часто думаю об Умберто и Джио. Вернулись ли они живыми и невредимыми? Да, ведь они ушли до сильных метелей. Умберто улыбается невесте большими белыми зубами, — он ведь уже женат?
В календаре, который я веду в блокноте, указано, что сейчас середина ноября. Целую неделю я каждый вечер хожу к нему на свадьбу, она справляется в моей палатке, какое-то бесконечное застолье. Здесь, в ласковом тепле берегов итальянского озера, подают простые блюда, от одного упоминания о которых у меня текут слюнки: сочные фрукты, рыба на гриле, пышный белый хлеб. Главное — хлеб, может быть, с фирменным вареньем Командора, единственным, что спасет папашу от немедленной отправки в ад. Та капля доброты, что в нем уцелела, раньше выплескивалась туда — в водоворот айвы, яблок и сахара.