Перрон почти опустел, и проводница так же равнодушно взялась тереть стекло дежурного купе. Нахлынуло на Ивана: странное дело — ему захотелось поверить в исключения. Подчиняясь какому-то внутреннему порыву, он стал расшнуровывать берцы.
— Размер у тебя какой? В смысле ботинки, говорю, какие носишь — сорок третий? В самый раз. Снимай свои, давай, давай рассупонивайся. Зачем? Дело, дело говорю… Так будет правильно. Мне уж ни к чему все это, только вспоминать.
Молодой человек на странную просьбу пожал плечами, хрустнул липучками на кроссовках. Иван протянул попутчику берцы.
— Трофейные, сносу нет. Бери.
Молодой человек влез в ботинки: потопал, стукнул один об другой. Звякнули подковы. Он скептически улыбнулся.
— Думаете это выход?
— Да нет, просто… просто не отпускает. Будь, — сказал на прощание Иван.
Мать во дворе обняла сына.
Вместе с запахом ее волос, рук и всем, что было в ней родного слезливого, как во всякой доброй матери, нахлынули на Ивана воспоминания, видения детства: яблок со старых, теперь уже срубленных яблонь, лопухов за огородом, цепей от трактора, полыни, домашнего квасу, оврага с колючкою, соседа Болоты-балагура.
— Ма, ма…
— Сынок… ждали. Больше уж не ходи… иии-и-и, — потихоньку заголосила мать, сдерживалась, как могла, и все ж плакнула: — Сына-аа, родима-ай, Жорочка, и-ии…
Отец с задов вышел. Улей нес. Поставил.
— Мать, мать, хорош, — руки о бока потер. — Здоров, Иван.
— Приехал, бать.
Мать, зажав рот, схватила Иванову сумку и за шторки. На пороге оступилась, обернулась с жалобной улыбкой: прости, сынок, не сдержалась.
Мяукнула под ногами толстенная кошка.
Отец дернул Ивана за плечи, притянул к себе, хотел шлепнуть, похлопать — на крепость проверить как всегда, но передумал. И погладил по плечу, колючим чмокнул Ивана в скулу. Кошка стала тереться о ноги. Отец шумнул:
— Пшла, сатана! — кошка шмыгнула обратно в дом. — Тьфу, шалава, котится по три раза в году. Надо и ее с котятами вместе притопить.
Иван улыбнулся. Отец засмолил беломорину.
Мать выглянула из-за шторки: на отца бровями повела, а на Ивана самую чуть подвсхлипнула. Отец зыркнул в ответку. Разговор завязался так — о мелочах: про пчел, дорогу обсудили. Отец охнул — баню топить же! Иван говорит, нельзя ему после ранения, слабость нападает временами, может в обморок свалиться. Отец смотрит на сына, качает головой, — худой Иван желтый.
Мать расшумелась на отца, чтоб дал обтрястись с дороги.
Обмылся Иван: постоял под душем, смыл всю дорожную накипь и, одевшись в чистое, что мать приготовила, вышел в комнаты.
Обедать решили в семейном кругу, да куда там: родни, да друзья, да соседи, да по работе — так и набралось чуть не полдвора. Хорошо Ивану стало. И снова, как в тамбуре, когда еще до попутчика — о добром, счастливом, не роковом задумалось — замечталось.
Сестры — обе румяные с улицы, с ветра. Иван с ними расцеловался. Сестры тоже пустили по слезе. Старший Болотников пришел, принес водку. Мать на него с порога так-разэдак, туды-сюды. А Болоте все божья роса. Он уж с утра опохмелившись, еще успел в управе поругаться с начальством. Злой — матерится. Сел за стол, через миски-плошки с Иваном схватился здоровкаться.
Начали с краев стола отмечать за приезд. Потом уж села мать. И отец разговорился после второго доверху — за Ивана, за мать; потянулся, в шею куда-то ей ткнулся. Влажным, но таким же волчьим на выкате, глянул на сына. Капустками с малосольем захрустели, холодца раскидали по тарелкам; рюмки — чок, чок. С хлеба ломтями сыплются крошки на колени, под стол. Под столом кошка трется меж ног.
За родню пили, за службу. И так далее. За Жорку именную поминальную подняли. Иван выпил, и закружилось в голове.
Хмельно Ивану, вроде как мутить его стало. Шумят вокруг. Он за столом от родителей сидел по правую руку. Рядом сосед одногодок обхватил его за плечи, трясет, Болоту старшего старается перекричать — вспоминает какую-то ерунду с детства.
И вдруг мать из-за стола поднялась; отец косо посмотрел на нее, но будто не заметил. К серванту мать стала — руки под грудь. За стеклом в серванте Жоркина фотография с похорон. Со школьного выпуска снимок. Мать не захотела тогда, чтоб в военной форме. Когда опознали Жорку в ростовской лаборатории и в цинке отправили домой, мать эту фотографию сразу выбрала и не выпускала из рук до самых похорон. Отец боялся, что она умом тронется. Но ничего передюжила, перестрадала. Жорка на фотографии был в костюмчике — серьезный: губы полные и шея худенькая, кадык выпирает.