«Чего ж медсеструху написали, она ж с централки?» — машинально подумал Иван.
Савва до угла дошел, где разведка. Ждет. Иван постоял и пошел за Саввой, камушек из-под ноги вывернулся.
«Вот чего… Комендант же ее перевел к себе ближе в Ленинку. Эх, ты… Кассета, кассета, кассета…»
К разведке наверх надо по крутой лестнице, там у них турник, штанги с гантелями. Разведчики Бучу уважают — как жизнь, спрашивают. Отмахнул Буча брезентуху и вошел внутрь. Темно с улицы. Синий экран мерцает. Народ у телевизора.
Савва подталкивает Ивана:
— Смотри, брат, потом пойдем в камеру к тому злому, лечить станем, — Савва не обкуренный, не пьяный. Не смеется Савва. Он — калмык хладнокровный. — Посмотри хорошо, а то ты забывать стал… жалеешь.
Иван кулаки до хруста сжал. Зачем он пошел? Как знал, как знал…
Уши оттопыренные, лоб крутой, затылок стриженный. Жорка! Кадыка у Жорки нет, по кадыку сталь, широкий нож туда-сюда, туда-сюда…
Будто и не было времени — прошедших лет, будто ветром задуло, будто не двадцать шесть исполняется завтра Ивану. Он эту кассету только раз и смотрел. И никогда после не спрашивал об этой кассете, никогда не брал в руки черной пластмассы.
«Что ж ты, тетка, не договорила? И мать моя молилась тогда… Брат, больно было тебе, брат? Простить, говоришь, богородица, говоришь? А как у Жорки кадык хрустел, тоже забыть? И кассету забыть? Как мне жить?.. Кому молиться-то, бабка, кому?!»
Кассету досмотрели. Иван на том месте, где солдатские тела катились в овраг, поднялся со скамьи. Савве на ухо, прохрипел:
— Я схожу к себе, бумажонку одну прихвачу, ты подожди. Менты пустят?
— Базара нет, пустят, — ответил Савва, оскалился: — Понравилось?
У гранитной стены с фамилиями никого.
Солдаты ушли, сделав свою работу.
Стих ветер.
Ивану вдруг послышалась музыка знакомая каждому солдату: когда уходил он в армию, вдарил оркестр «Прощание Славянки». Так вдарил, так…
Да не музыка то была, а механ на бэтере насвистывал.
Иван его сразу и не заметил. Глянул по-дурному на механа, схватился за голову. Будто рвануло фугасом землю под ногами. И побежал по плацу: за ним визг, снарядный вой, взрывы, стоны — крушит ему перепонки дикая музыка. Стучит в висках: не свисти, не свисти, не свисти, не свисти-и…
— Не свисти, блядина-аа!! — заорал Иван страшно бессмысленно, насмерть заорал.
Испугался механ, подавился на высокой ноте.
В камере на грязном полу лежал человек: кровь кляксами, окурки раздавленные, фантик от сникерса, хлебная корка с плесенью; руки стянуты в запястьях — ноготь на кожице висит. Нестерпимо воняет прелой мочой. Савва по-хозяйски зашел в камеру, двинул пленника ботинком в живот. Тот взвыл. У пленника на голове пакет, по пакету скотчем перемотанно, только рот рыбий наружу: черные губы разинуты, спекшееся месиво во рту.
— Мы-ыы, — мычит человек.
— Менты сказали, чтоб недолго, да… Его завтра фебсы заберут — каяться будет. Будешь, черт, каяться? — и снова ботинком в пах.
— Мыых, — ахнул пленник. — Не надо, ребята… я не сам, меня застауили.
Савву всегда звали на допросы. Менты так не умели. Савва бил смачно, со вкусом: когда пленник исходил кровью и мочой тыкал ему окурком в глаз и, коверкая слова, уродуя русскую речь, кричал в ухо:
— Ну, сука билат, скажи нах… перед смертью скока наших рюсских убиль?
Расскажет пленник, что знает — и что не знает со страху тоже расскажет. Савва был спец выколачивать информацию. Менты степенно стояли в сторонке, качали головами:
— Где так научился, брат Савва?
— Злой боевик, как собак, — только и отвечал Савва.
А Иван думал, когда рассказывал кто-нибудь про Савву, что, наверное, тот от природы такой — хладнокровный. Потом еще думал: сюда бы армию таких вот хладнокровных — и конец тогда войне. Иван не раз видел поверженных врагов; когда добивали пленных не испытывал душевных мук, но только брезгливо морщился и размышлял так: чем больше завалят «духов», тем лучше. Вот только кому будет от этого лучше, Иван понять не мог. После теткиной истории про десять солдатиков он смутно почувствовал, что где-то рядом, может быть, даже в самих теткиных словах кроется разгадка… и ответ на все мучавшие его вопросы.