Облегчение наступало, лишь когда в тяжелой рабочей одури Бойцов вспоминал об Инне. В такие минуты словно зарево вспыхивало перед ним и волнение перехватывало горло, а где-то за тяжелой дождевой рванью в звездной горнице, в великолепии неба рождалась песня.
Мост дрожал от напора воды, от ударов набухших, тяжелых лесин-утопов, которые река тащила по дну и которые в вязком течении невозможно было разглядеть — тут Бойцов молил об одном: лишь бы не случилось в горах, откуда, брала начало Бира, каменных обвалов, когда идут глыбы по три-пять тонн весом. Если река приволочет такие каменные глыбы, тогда мосту не удержаться — обязательно его собьет, в обломки обратит.
Бойцов посмотрел через плечо на реку — и с высоты она была страшна, и вблизи. Сглотнул что-то кислое, вязкое, собравшееся на языке, — не-ет, не одолеет их река, не своротит она мост, ни за что не своротит, не-ет… Он хмыкнул, потер рукою щеку — надо бы побриться, да вот ни одной секунды времени выкроить на это не может.
Под боком, вдруг взрезав воду и расшвыряв шапки пены, вынырнул широкий, заостренный кверху бок льдины, с маху врубилась льдина острием, будто гигантским топором, в опору моста, для страховки укрепленную двумя тросами, и звон по дереву пошел — мост встряхнуло, повело в сторону… Тросы запели, напряглись, обдались электрическим сиянием. В голове у Бойцова мелькнуло — наверное, именно такое сияние появляется на реях попадающих в свирепые штормы парусников — мертвое, потустороннее, пугающее слабым своим сверком.
И не успел еще Бойцов удивиться, как вдруг раздался глуховато-тугой хлопок — светлая, озаренная пламенем нитка троса стремительно, словно молния, взвилась вверх и легко перебила поручень, хвостом своим, как бичом, достала до той стороны моста. И в ту же минуту раздался крик — тросом зацепило человека.
Бойцов вскочил, поскользнулся — подвели яловые сапоги — и приложился к мокрому, покрытому дождевой слизью дереву. Он ударился плечом, щекой, из глаз сыпанули искры. Бойцов выругался, поднялся, не сводя взгляда с человека, по которому хлестанул трос. Это был ефрейтор Курочкин, долговязый медлительный малый, вечно попадающий в какие-нибудь истории, — такова уж планида у парня, на роду невезенье написано.
Курочкин стоял, сгорбившись, прижимая руку к плечу. Бледные длинные пальцы его были широко разведены, нехорошо подрагивали, и Курочкин, похоже, хотел удержать эту дрожь, притискивал и притискивал ладонь к плечу, вжимая ногти в ткань ватника. Рукав был располосован, из прорехи проглядывали неестественно белые в дождевом сумраке клочья ваты. «Они что-о?.. — мелькнуло в голове Бойцова совершенно нелепое. — Они что-о там, на фабрике, где обмундирование шьют, медицинскую вату, что ли, на простежку вместо ваты серой, технической, ставят? Ну и богачи-и».
Ватные клочья вдруг окрасились розовым, и этот цвет вмиг привел Бойцова в себя, показался ему зловещим предзнаменованием чего-то худого, он не сразу понял, что это кровь. Курочкин вывернул голову, виновато взглянул на старшего лейтенанта, в светлых, настежь распахнутых глазах его плескались растерянность, мука, боль. Он, кажется, еще не поверил во все происшедшее.
— Больно? — спросил Бойцов машинально, хотя и так знал, что больно и что не надо было задавать такой вопрос Курочкину. Кровь идет. Кровь — это еще ничего, только бы кость не перебило. — Потерпи, — произнес он ровным голосом, от которого Курочкину словно бы легче должно было сделаться, — потерпи, сейчас мы по рации санитарный вертолет вызовем. Потерпи!
— Может, не надо вертолет? — с трудом разлепил губы Курочкин.
Бойцов хотел было сказать про кровь, про возможный перелом, но сдержался. Стер дождевую мокроту с лица, вздохнул устало:
— Сейчас мы тебя индпакетом перебинтуем, Курочкин, облепиховым маслом смажем, через неделю рука как новенькая станет.