Народу много, но каждый, кто находился здесь, видно, понимал значение момента, потому и переговаривались редко, лишь по необходимости, негромко, не заглушая притушенного, точно шмелиного, гудения вентиляторов. Кося взглядом из-под нависших век, Янов видел сразу почти всех, и знал он тоже всех: главный конструктор Умнов, застывший в напряженной строгости, смаргивал под очками; министр Звягинцев, все больше полнеющий с возрастом, рассеянная улыбка блуждала на полном, тугом и чистом лице; два-три других представителя министерства, управления «Спецмонтаж»; конструкторы комплексов и систем «Меркурия»; генералы Министерства обороны; генерал Бондарин, будто в предельном спокойствии куривший, сухо морщил волевое острое лицо; полигонное начальство — Сергеев, Фурашов, Моренов, начальники некоторых полигонных служб… Видел Янов в центре пульта, в кресле с черной низкой спинкой, и генерал-лейтенанта Купрасова — председатель государственной комиссии крутолоб, с большими залысинами, словно сбит из одних жил, энергичен и подвижен, и Янову порой кажется, что Купрасов даже сдерживает себя, свою энергию. Что ж, пусть включается. И председателем госкомиссии ему быть с руки: пусть-ка и видит, и принимает то, чем придется «владеть»…
Янов сидел у пульта не в центре, а левее от генерала Купрасова, так что в центре, как бы олицетворяя главенство роли и всю ответственность за предстоящее событие, оказывались Умнов и генерал Купрасов. Словно чтоб подчеркнуть свою уже несущественную, второстепенную здесь роль, Янов вел себя не по обстановке просто, не сосредоточенно, как многие другие, поворачивался, посматривал на панели пульта, на сигнальные табло с каким-то игривым настроением, и в глазах его под набрякшими складками-веками вспыхивали хитро-веселые чертики — сдавалось, он вот обернется, обведет взглядом всех, кто собрался на командном пункте, спросит со смешком: «А чего вы так нахохлились, строгие и суровые? Берите пример с меня — я знаю, верю, будет все в порядке!»
Чертики в глазах Янова, однако, гасли, и своего вопроса, всех этих слов он не произносил: обстановка серьезная, и люди, собравшиеся возле пульта управления, правы в своей строгости и сосредоточенности, потому что далеко еще не ясно, что будет, пусть ты и настроен оптимистически, но дело-то трудное, не зависит от твоего настроения, встретят ли антиракеты те, другие, баллистические ракеты… Твое настроение — внутренний барометр твоих дел, вот того решения, которое ты наконец принял: уходишь, оставляешь службу, переходишь в «райскую группу», откуда, как говорят шутники, дорога только в рай… Но ты же приехал сюда не только, чтоб ввести в курс генерала Купрасова, хотя и это важно; приехал с тайной мыслью — и ты ее никому не откроешь, ни с кем ею не поделишься, — приехал посмотреть: какое же оно в окончательном виде, оружие? Устоит ли оно против наступательных ракет, против тех, о которых теперь шумят, на которые делают ставку в гонке вооружений? Какая в нем сила? Конечно, ты далек от тщеславия, что, мол, вот в твое время все было другим, все было лучше, надежнее, весомее, — есть, есть у стариков такое представление, но тобой движет иное, ты просто хочешь увериться, понять, все ли на верном пути, убедиться и успокоиться. Да, убедиться и успокоиться.
Он сейчас вспомнил, что объявил свое решение об уходе сначала дома — в воскресный день, во время ужина. Невестка, жена сына Аркадия, чернявая, мягкая и добрая, подстриженная коротко, «под польку», раза два перед тем заглядывала в дверь его домашнего кабинета и тихо прикрывала ее, ничего не говоря; и он понимал с легкой раздраженностью, что надо оставить рапорт, идти к столу, там все накрыто, там Аркадий и внучка. Он как раз начал рапорт и не хотел отрываться, полагая: вот прервется — и тотчас утратятся и настрой, и накал, изменятся движущие им чувства. А они были сложными: Янов испытывал в душе и удовлетворение от того, что принял такое решение, и грусть — все, теперь будешь не у дел, начнешь «райскую жизнь» (смешно — райскую!), — и вместе обиду, не очень ясную, неотчетливую, но она нет-нет и накатывала кипятком. Уже порвал три или четыре варианта рапорта — не нравились. Что-то в них, когда прочитывал, было не то и не так: то казалось неубедительно, то жестко, по-канцелярски, то, напротив, вроде рассиропленно, слезливо, и он безжалостно на мелкие клочки рвал написанный рапорт и принимался за новый. В конце концов написал коротко: