О, если бы миллионы людей увидели, как борются врачи за человеческое сердце!.. Наверное, многие с большим уважением стали бы относиться друг к другу. Смягчились бы самые резкие слова и заранее бы продумывались чрезмерно самоуверенные поступки. Было бы так, потому что страшно ранимо человеческое сердце…
Все еще на столе лежит больной. Его сердце в руках Петровского. Теперь оно будет работать…
Я понял, что можно создавать космические корабли, можно расщеплять таинственные атомы, можно воздвигать громадные здания на века. Но самое главное, чтобы ровно стучало маленькое и великое, бессмертное и невечное, еще одно спасенное сердце. И тогда полетят, полетят космические корабли, тогда расщепленные атомы откроют нам свою огромную мощь, тогда возведенные здания приютят миллионы судеб. Все это будет, если будет работать сердце.
Тише!.. Идет операция.
Идет борьба за человеческое сердце…
Подо льдом
Днем была ночь. Полярная ночь Арктики.
Перед смутными очертаниями безмолвных ледоколов едва различимыми точками возникли шесть человек. А ночь бушевала пургой, ночь гнала с полюса сухие, колючие и слепящие тучи снега, ночь стирала непреклонные контуры ледоколов, ломала мечи прожекторов, ночь хохотала, освистывала шестерых безумцев. И перед громадами ночи, пурги и ледоколов шесть человек становились все меньше. Они побелели от снега, словно побледнели перед грядущим. И думалось, что ночь и мороз, что вздыбленные торосы моря Лаптевых и ледоколы не только раздавят и сотрут в белый прах этих шестерых карликов, но просто и не заметят этого.
Ночь задыхалась от ярости, и тьма ее, прочеркнутая прожекторами, раскрывалась все черней и огромней, как утыканная клыками айсбергов свирепая пасть исполинской медведицы.
Но за этими шестью точками, как бы вмерзшими в ледяную пустыню, за этими шестью карликами, словно скованными страхом, за этими шестью человеками, убеленными пургой и опасностью, но не побледневшими перед ними, за этими людьми лежали сломленные ими преграды. И если бы у ночи, кроме гнева и жестокости, были бы еще глаза и память, ей бы открылось немало. За Александром Павловичем Мишиным стояли годы войны, годы потерь и побед, годы риска и напряжения: «Дорога жизни» на Ладожском озере, бессчетные подводные рейды в Финском заливе, на Балтике, на Севере и на Одере. Свыше пяти тысяч часов провел он под водой. И за одним из самых молодых — за Дорианом Котенко пылала скорбная и немеркнущая ленинградская эпопея, его сердце вобрало осколки снарядов, судеб и испытаний, обрушенных на великий и вечный Ленинград. За Николаем Михайловичем Губиным, за Василием Сокуром, за Александром Андреевым и за Виктором Мурашевым воспоминания раскрывали преодоленные глубины многих морей.
Они, эти шесть человек, услышав, что ледоколы «Капитан Белоусов» и «Капитан Воронин» повреждены, вызвались сами, оторвались от своего Ленинграда, который жалко оставить и на один час. Они знали, что такого подводного ремонта ледоколов в Арктике да еще полярной ночью не было в истории. И не за длинным рублем и не за славой, а просто по велению сердца, просто потому, что иначе нельзя, встали эти люди здесь, у бухты Тикси перед безмерностью ночи, пурги и льдов.
Так начался поединок,
Мишин, Андреев и Котенко вместе с матросами ледокола «Капитан Белоусов» натянули на месте работ брезентовую палатку. Бочка из-под бензина обрела трубу, топку и стала печкой. С удивительной прожорливостью она поглощала обломки ящиков, каменный уголь и темные куски отверделой нефти. Аппетит новоиспеченной печки значительно уступал ее теплу, так что, пока согревалась грудь, обращенная к топке, спина успевала оцепенеть. И в палатке, куцей и утлой, как рыбацкое суденышко, была установлена помпа, а двое матросов с ледокола качали воздух для того, кто спустится в воду. Шланги от помпы шли в сторонке, чтобы не касаться печки.
В который раз, но здесь в Тикси впервые, стройный и подтянутый Мишин начал одеваться перед спуском в море. На мускулистую грудь и руки, обрисованные тельняшкой, лег свитер из верблюжьей шерсти. Рейтузы, еще свитер, плотные ватные штаны, шубные, кожаные, обильно подбитые мехом чулки выше колен, шерстяные перчатки, шерстяная феска — все это преобразило Мишина. Но когда он облачился в прорезиненную тройную ткань водолазной рубахи, когда на его ногах воцарились тридцатишестикилограммовые свинцовые калоши, а на груди и спине пудовые, хотя и круглые, как медали, грузы, притянутые веревкой, когда наконец застекленный глобус скафандра увенчал эту глыбу ткани» свинца, железа и резины, тогда Мишина не стало. Стояло не то неповторимое железноголовое чудовище, весившее сто шестьдесят килограммов, не то посланец неведомой планеты, и лишь упрямый подбородок, утонувший в глубине скафандра, помогал угадать в этой глыбе человека. Нелегко двигаться в таком пятипудовом одеянии.