Заставляет себя отвести взгляд от Тасиной шеи, снова чувствует, как покраснело его лицо. Пряча минутную растерянность, строгим голосом начинает диктовать:
— Мобилизация!
...Ночь.
Швырнув сломанный карандаш на карту, поднялся из-за стола Грай, откашлялся, помял в пальцах окурок, сплюнул в угол.
— Кого взять? Сложный вопрос...— Он усмехнулся, мысленно перебрал всех людей, сразу оценил — неспешной своей логикой понял, как огромен и, в сущности, тесен мир.— Не город, одно недоразумение. Я давно тебе говорил, Тарас, что с таким городом пропадешь. Мельница да щетинная!
Товарищ Тарас следит за Граем исподлобья, а на лбу сошлись морщины: не пересчитаешь, не измеришь длины и направления их.
— Писал жене? — переключается вдруг на иное Грай.— Странный ты человек, морские у тебя замашки. Написал бы, чтоб приезжала, жили бы вместе, все равно долго тут не засидимся.
Тарас засмеялся.
— У тебя лирическое настроение, Граюшка, точно перед смертью.— Он встает, во весь рост поднимается над столом.— Жену тревожить не хочется, она там работает, свое дело делает. Срывать с места — негоже... А взять тебе придется Кравченко, он парень крепкий, надежный, знает здесь каждый кустик. Его возьми.
— О нем и думал,— задержавшись посреди кабинета, потянулся на цыпочках.— А тебе тут не тяжело будет?
— Ничего. Этот... Юткевич поможет, он сноровистый, управится. Ну, военком, всего. Ступай к жене, приголубь ее у груди своей, посморкайся в рукав, попрощайся, милый мой.
Сверкнули глаза у Грая, складка залегла между бровей, он посмотрел на Тараса в упор, намереваясь сказать что-то, но, должно быть, так и не понял истинный смысл Тарасовых слов: то ли издевка, то ли шутка?
— Чего уставился? Пошутил я. Иди.
— Ты, Тарас, не преувеличивай... На такие боевые операции я проводил, сам знаешь...
Грай вышел на улицу. Стемнело. Плотно закрыты ставни во всех домах. Город, казалось, онемел. Люди попрятались в свои углы, готовясь переждать беду. Так прячется крот от пронзительных солнечных лучей в свою нору. В немом мраке городских улиц было затаенное и неясное предчувствие чего-то,— «Могила, могила, а не город! Сволочи! — подумалось Граю.— И за каждой ставней чинодрал да военный, и каждый готов нож в спину всадить».
Он шел центральной улицей города — и лишь ветер был его добровольным спутником. Только в единственном окне горел свет. Свет падал на улицу, вырывая из тьмы квадрат заснеженной земли. Снег переливался в нем мелкими алмазами. Этот небольшой кусок освещенного снега тотчас запечатлелся в сознании Грая. «Один дом на всю улицу... А всюду спят. Кто ж тут живет? Ну-ну!.. Тут живет... Ага, тут живет эта маленькая Тася Вашкевич, секретарь в комитете»,— вспомнил Грай и, подняв воротник, улыбнулся.
***
А за окном этого дома происходила постыдная сцена.
Одетая в короткий мужской кожушок, Тася собралась выйти из дому. В комнате света не зажигала, чтоб не привлечь внимания домашних, а так, ощупью, искала на столе ключи. Книгу на стол положил, видимо, отец, и она свалилась на пол, громко стукнув твердым переплетом. И вслед за тем в соседней комнате раздалось шарканье шлепанцев, дверь скрипнула, и в освещенном четырехугольнике возникла фигура отца.
— Это ты, Таиса?
Не отвечала. А все искала ощупью ключ. Не отвечала, ибо не могла забыть ту давнюю ссору с отцом, ссору злую, серьезную.
Неяркий свет залил комнату.
— Эх ты, дочка! — произнес с укором отец.— Молчишь, как волчонок. Стыдно...
Закусив до боли губу, не оборачиваясь к отцу:
— Где ключ? Я приду поздно.
— Ключ? Не дам ключа! — заостренная римская бороденка взъерошилась нервно и грозно.— Шляться, по ночам шляться? Коммунистка!
В глубине соседней комнаты, словно стон оборванной струны,— вздох, а вслед за вздохом — беспомощно, покорно, извинительно:
— Леня, вы опять, Леня? Ах, у меня голова, голова развалится!
Из-под серого платка выбились волосы, глаза наполнились злой и упрямой решимостью, и черты этой же решимости легли на лице, в углах губ.
— Вы что? Хотите, чтоб я вовсе не приходила? Я могу не приходить, мою комнату займут по ордеру. Это будут те приятные соседи, о которых так часто говорит мать. Могу не приходить.
Возмущение отца не имело границ, и тяжело было ему сдержать его в постаревшем, слабом теле. Возмущение нашло выход в издевательской тираде. Брызгая слюной, отец прохрипел на одном выдохе:
— К этому рыжеволосому пойдешь, к этому выродку, к этому поганцу, который смешал с грязью свое имя, данное ему отцом? — речь шла о Станиславе Юткевиче, отца которого Левон Пилипович видел на императорской сцене в пору, студенческой своей юности.— И еще никто не доказал, что это недоразумение в рваной шинели — сын великого Юткевича! Никто, слышишь, никто!