Выбрать главу

И вот потянулись дни, заполненные самыми неожи­данными делами, раздумьями, встречами. Вспоминая их, он никогда не мог восстановить в памяти подробности и постепенный ход этих дней, серых и вместе с тем весьма живописных. Толпы мешочников, переполненные поезда, голодранцы, голодающие, широкие крестьянские бороды и льстивые физиономии дельцов с городских окраин, чер­ная биржа и полумрак притонов, смрад и ароматы фран­цузских духов, плеск морских волн, белые кителя солдат великой Антанты и...

Одесса мама, Одесса град.

Одесса лучше, чем Петроград! —

и две растерянные фигурки на берегу — Станислава и Райх, и слезы на лице Павла Юткевича, и вежливые изви­нения французского капитана, и его хохот, изливавшийся, казалось, изо всех каморок его тела,— все это перемеша­лось в памяти в густую вязкую круговерть.

Ни разу за все эти годы он не вспоминал о том, как бросил Юткевича в грязной заштатной гостинице, как сно­ва повстречал его на суетливой одесской набережной, как плакал отец Юткевича — и трудно было понять тогда, что жалеет тот больше: свою загубленную карьеру арти­ста и дипломата или одинокую одеревенелую фигурку сы­на на берегу.

Потом память подсказывала более поздние встречи. Вылитый последний Романов, генерал — без армии, но с прежним апломбом,— подагрик, с накипью слюны в угол­ках рта, размахивал руками и кричал:

— Нет-с, судари вы мои, нужна вся Русь — и великая, и малая, и белая.

А лысый, с глобусообразной головой, затянутый в чер­ный сюртук,— не то метрдотеля, не то дипломата в от­ставке,— тоненьким фальцетом сыпал в ответ:

— Те-те-те! Белую Русь вы уж оставьте мне, батенька.

Он сразу тогда понял, что в этой суете и смятении нужна твердая рука, способная одним взмахом поставить на свои места всех этих «полководцев», «государственных деятелей», «национальных героев».

Пополнить недостающие знания в точных науках ему помогали настойчиво. Лекции, которые он слушал в гор­ном институте еще до революции, вдруг оказались весьма полезными, и он — один из первых — с дипломом солид­ного немецкого университета, схоронив на известное вре­мя в самом себе свое истинное «я», с расчетом на сторон­ников в России, с документами на имя Бердникова, объя­вился в Советском Союзе.

Он не претендовал на руководящую роль в той органи­зации, что создавалась при его ближайшем участии. Сыскался более прыткий, более хитрый человек. Кроме того, он уразумел, что дипломатические споры и надежды на «лучшие времена» сами по себе прихода этих «лучших времен» не гарантируют, если не ведется активная, дея­тельная работа. И он, горный инженер Бердников, отпра­вился в странствие по Советскому Союзу.

Тут работы хватало. Нужно было собрать единомыш­ленников, то есть подобрать щепки разбитого корабля, чтобы потом из этих щепок сколотить хоть какое-нибудь, пускай сперва мелководное суденышко. Правда, соорудить даже такое суденышко никак не удавалось, но мачта для паруса за этот срок кое-как склепалась. Это стоило боль­ших денег в разной валюте, но уж если не во имя идей, то во имя денег «человеки» слушались его.

И здесь, где за три года вырос металлообрабатываю­щий комбинат — еще одна примета мощи великой стра­ны,— сыскались такие людишки тоже. Но было их мало. Бердников с отчаянием убеждался, что значительная, пре­имущественная часть высшей технической интеллигенции шла за большевиками. Это было катастрофично. Это было капитуляцией. Сам Бердников не капитулировал, а, пряча еще глубже в душе изводившую его животную ненависть, прибегал к более изощренным методам борьбы. Одного террора было совсем и совсем недостаточно, это напомина­ло эсеровщину, потерпевшую не один полный и бессмыс­ленный провал. Тонко продуманный план использования новых методов борьбы был осуществлен его помощниками не слишком удачно, и террор пришлось применить снова.

Лично ему это нравилось даже больше. С садистским удовлетворением он получил возможность видеть конкрет­ные дела рук своих. Некоторое время он считал террор основным методом борьбы.

Сведения, доходившие до него, не были оптимистиче­скими. Коллеги по деятельности на электростанциях Сою­за засыпались. Часовые пролетарской диктатуры добра­лись до основы основ — до центра в столице.

Он нервничал. Он сосредоточил все силы на том, чтобы не выдать своего возбуждения. Ему порой было невыноси­мо трудно изображать на лице улыбку. Весь организм его превратился в сейсмограф.