Выбрать главу

На углу улицы, возле церкви, горожанку повстречала знакомая.

— На рынок, кума?

— А куда ж? Лучку вязку, в доме ни одной луковицы не осталось.

От церкви до неуклюжих рыночных лабазов они шли, ведя речь о морозах, о соседях и родственниках, о том, как дорожает хлеб. И, придя на рынок, они долго еще погля­дывали друг на друга, молчали, ведь за дорогу выговори­лись, поди, окончательно, а рынок встретил их непонят­ным безлюдьем. Только одна неприкаянная коза разгу­ливала по рынку, деловито и увлеченно слизывая наклеен­ные кое-где на столбах листовки.

— Кума, а кума... Без лука разве гороховку сва­ришь? — спросила в отчаянии первая.

— Э-э-э... Давненько было, прежде... Приготовишь го­роховку с поджаренным луком, так пальчики... Э-э-э! — махнула рукой.

Однако и еще одна неожиданность подкарауливала нынче горожанок: в городе, возле лавок, выстраивались очереди.

— По секрету! Свеженький! — ладонь совочком возле самого уха. — Мало шерсти, а хворт длиннющий! Что это такое? — и, похихикивая, что называется, искренним смешком, сам отвечал чихающим хохотом: — Очередь, оче­редь, батенька!

И старуха Вашкевичиха жаловалась мужу, нервно по­хрустывая тонкими пальцами:

— Нет, это прямо-таки невыносимо, Леня! Я умираю от горя, у меня голова разламывается. Эта паршивая му­жичка не принесла пайка, она обокрала нас, Леня!

— Я давно говорил — гони. Не служанка, а воровка.

— Нет, Леня, в такие времена лучшей и не найти, они все такие. Да ты... ты не слушаешь меня, Леня!

— Я слышу, Тамарочка, слышу, бог мой!

— Ты, Леня, сходи к Тасе, попроси ее вернуться до­мой, мне страшно в одиночестве...

Он целует жену и при этом впервые — впервые заме­чает, какой старой и некрасивой стала она. Он говорит по возможности мягче и предупредительнее:

— Ты просишь, Тамарочка, о невозможном. Гора к Магомету не ходит... Что? Да лучше я сам пойду и встану в очередь. Сам!

— Ах, Леня, у меня голова, голова развалится!..

За суетливой жизнью очереди наблюдает из окна Ста­нислав. Он стоит неподвижно. Он утомлен. После сума­тошной ночи отправки на фронт он звонил по телефону в десятки мест, ругался, убеждал, втолковывал. Гул теле­фонной мембраны и до сих пор еще не умолкает в его ушах. Он, работая сегодня рядом с секретарем уездного комитета, почувствовав сильный, волевой характер этого человека, осознал мудрость его поступков — и ночь более рельефно очертила в сознании Станислава глубокую сущ­ность Тарасовой личности. Последним был приказ о хле­бе. Секретарь обязал соответствующие организации сосре­доточить весь хлебный запас города в одном месте, обе­спечить армию (именно это слово значилось в приказе), нормировать выдачу хлеба населению. Не прими мы таких мер,— так гласил приказ,— будет голодать армия, будет голодать тыл, и тем самым победа врагу будет обеспе­чена...

— Стась!

Он вздрогнул. Круто обернулся. Он едва не спросил машинально:

— Депеша с фронта?

Но улыбается она, без слов догадываясь о его немом вопросе, говорит:

— Моисеенко из продотдела звонил, я заглянула — товарищ Тарас спит, он так устал...

— Надо было меня позвать.

— Нет, я слышала сама. Я передала слова в точности: приказ изменять запрещаю.— Она смотрит ему в глаза, прячет виноватую улыбку, чуть слышно коснувшись ма­ленькой ладонью его руки.

Он не отвечает, он только согласно кивает головой, он смотрит, смотрит... и отвести взгляда не может от этих большущих черных глаз.

— А мне Борис перед отъездом велел не обижать тебя, Стась...

Они идут темным и длинным комитетским коридором мимо часового, мимо холодного безмолвия ряда дверей, плотно прижавшись друг к другу, в комнату секретариата, где «буржуйка», где «ундервуд», где тесновато, но уютно, где на обитом кожей диване придется коротать Станиславу долгие ночи бессонного дежурства. Она говорит:

— А Борис, должно быть, далеко... От него ничего не слышно. Этот Грай вечно такой упрямый, попусту подни­мать тревогу не будет. А мне, Стасик, хочется о Борисе узнать что-нибудь. Хочется... на фронт... Меня ведь Грай учил стрелять.