По-хорошему, прислушаться да удовлетворить навязчивое требование прицепившегося придурка стоило хотя бы потому, что интуиция, взвинченно давящая на виски, не говорила даже, а кричала, вопила предрекающей красной сиреной: опасен-опасен-опасен, черт. Этот кучерявый желтоглазый проходимец опасен настолько, что побыть бы с ним смирным, пустить в морду пыль, сделать то, что он захочет, заплутать и обмануть, а при первом удобном случае дать немедленного деру, запираясь на все доступные двери-засовы-замки…
Только вот ни смирным, ни притворяющимся, ни попросту осторожным Юа быть не умел.
Не умел настолько, что, так и оставшись выказывать себя распоследним кретинистым самоубийцей, рыкнул невразумительное матерщинное послание с плавучим завуалированным смыслом и отвел, помешкав, взгляд. Снова, кое-как затоптав подошвами задымившийся порох, норовящий протиснуться изо всех пор и показаться на вырастающую пожаром встречу, вздернул подбородок, прошел так несколько десятков покашливающих метров, но, в конце концов поняв, что тип этот так и не отвяжется, в сердцах простонав да пристыженно, не успев вовремя остановиться, чихнув, прохрипел односложное, зато незапятнанно упрямое:
— Да пошел бы ты…
Зонтичный тип, от которого на данный момент ожидалось уже все что угодно — от удара этим самым зонтиком по голове до вцепившихся в глотку душащих рук, свернутой шеи и закинутого куда-нибудь в проулочный мусорный бак изнасилованного во все возможные дыры трупа, — к пугливому мальчишескому изумлению, отчего-то — хренов же непредсказуемый сумасшедший!.. — не распустил эти свои жаждущие кровавой расправы когти, а тупо и заливисто…
Рассмеялся.
— Стало быть, ты предпочитаешь, чтобы тебя добивались всеми правдами и неправдами, моя капризная принцесса из неприступной драконьей башни? — черт поймешь чему так обрадовавшись, промурлыкал он, внезапно прекращая тащиться позади и тоже вклиниваясь под поднятый повыше зонт, прижимаясь мокрым боком к боку такого же мокрого, мгновенно остановившегося разорвавшимся сердцем Юа. — Признаюсь, так даже интереснее. Погони, уловки, попытки сломить и приучить к своему запаху и своим рукам — ты и не представляешь, милый мальчик, насколько сильно я все это люблю… Только постарайся, свет мой, запомнить, что я очень и очень серьезен на твой очаровательный счет. Очень. Гораздо более «очень», чем ты наверняка считаешь.
Этот паршивый, проклятый, рехнувшийся на всю башку маньяк был однозначно, о господи, больным.
Не окажись Юа тем, кем ему случилось стать, а будь той или иной девчонкой с нежной надломанной психикой и фатально параноидальным, но, чего греха таить, правдивым мироощущением блядского окружающего пространства — он бы отсюда сбежал, попутно отбив ублюдку каблуками всё, что отбить бы получилось, шибанув по макушке чем-нибудь увесистым, припасенным в безобидной с виду сумке, да запутав следы в найденной тут или там праздной толчее, в сопровождении которой не поленился бы добраться и до бездельничающего полицейского притона. Но никакой девчонкой он не уродился, позволить себе подобной слабости не мог, так что, кое-как смирившись, остался — с дикой кислотной злостью и дышащим в затылок срывом — идти с никуда не убирающейся скотиной рядом. Запинаться ставшими ватными, подгибающимися, ломкими, шаткими и бесчувственными ногами. Сосредоточенно считать растормошенные брызги-лужи и осоловело скалиться на бестолкового внутреннего спрута, что, незамеченно забравшись под костную грудину, яростливо сжимал холодными скользкими щупальцами разбитую скорлупу покалеченного чужим горчащим дыханием сердца.
Со спрутом этим Юа было до декабрых заморозок белым-бело и неуютно, со спрутом он никогда не умел сживаться, и, тщетно морщась, меняясь осунувшимся беспомощным лицом, только и мог, что кусать да поджимать губы, к собственному неудовольствию принимая, что отвязаться от сводящего с ума человека получится теперь, наверное, лишь тогда, когда он достигнет дверей дремлющей относительно неподалеку квартиры.
— Меня зовут Микель. Микель Рейнхарт, мальчик. Но лучше, конечно, просто Микель, его будет вполне достаточно, — как назло, словно бы читая и перечитывая каждую его мысль, нарочито желая подгадить да подольше поиздеваться, не унимался тот. Наклонился так, чтобы Юа непременно увидел смуглую и, в общем-то, вполне приятную физиономию, если бы, конечно, не горящие на той безумные животные глаза и непонятная, но не сулящая ничего хорошего подергивающаяся улыбка. — Я в курсе, что здесь не принято называть фамилию и она у потомков воинственного Асгарда как будто бы не в чести… Надо бы представиться как Микель Сын… Но вот чей я там сын — один бес разберет, так что, увы, придется так, по цивильно ханжескому, моя ты дивная цветниковая радость.
Умалишенный тип, продолжая и продолжая тарахтеть практически обо всем, что замечал вокруг, будь то загашенный фонарь или ударивший в лицо порыв шквального ветра, между тем целенаправленно перся туда, куда нужно было идти и вжимающему в плечи голову Юа: то ли он так чутко улавливал да копировал его порывы и движения, что ни разу не выдал своего «иду, не зная куда, но за блаженную занимательную компанию, которой навязался сам, отправлюсь хоть на край света» ни единой оплошностью, перемещаясь плавно и синхронно, будто вытекшее из кончиков пальцев вторичное отражение, то ли, что много-много хуже, ему действительно — по каким-то негласно страшным и неведомым причинам — нужно было в ту же самую сторону.
Однако, когда они, ступая нога в ногу, завернули за очередной угол и выбрели на тихую тупиковую Starmýri, напряженному нервозному мальчишке одновременно сделалось и легче, и вместе с тем в несколько помноженных раз беспокойнее; не окажись он снова самим собой, он бы обязательно спросил прямиком в доставший вшивый лоб, он бы резаным воплем проорал, чтобы услышали все, кто услышать мог, что какого же черта этот треклятый человек здесь позабыл: ну не могли они вдвоем жить на крохотной узенькой улочке, с которой подрастающий нелюдимый интроверт успел заучить всех соседей, и ни разу прежде не пересечься! Не могли, и не надо рассказывать своих сраных улыбчивых сказок, больная ты сволочь!
— Ах да, я совсем забыл упомянуть… Ты восхитительно выступал на сцене, красота. Уверен, стародревляя девица Дездемона после твоего бесспорного триумфа трижды перевернулась от гложущей за косточки зависти в своем нетленном гробу. Если тот у нее, разумеется, хоть где-то да есть, этот чудный таинственный гроб, я имею в виду… Кстати, ты никогда не задумывался о подобном? Что вот сейчас мы с тобой стоим здесь, живые да невредимые, а где-то там, глубоко — или не очень — у нас под ногами лежат штабелями грустные прогнившие могилки, и в могилках тех покоятся… тоже когдато живые и невредимые «мы»…
Мальчишка, загнанный между начавшим потихоньку брезжить спасением и крайне настораживающим, непонятным и неправильным расковырянным чувством, черт знает когда успевшим приштопать невидимой ниткой из тех, что невозможно ни перерезать, ни перекусить, к рукаву двинутого на все мозги желтоглазого человека, болтающего отнюдь о не самых нормальных вещах, вновь скосил на того полудикий взгляд, тут же пересекаясь с залучившимся, обрадованным и столь скудным вниманием лицом. Присмотревшись повнимательнее, заметил, что тип этот продолжал нещадно мокнуть, обитаясь под зонтом лишь якобы и для вида; на деле же он, длинный, высокий и нескладный, занимающий слишком много места и, очевидно, хорошо об этом осведомленный, просто просовывал под купол голову и этот свой дурацкий мышиный навес оставлял, по сути, безраздельной собственностью ерничающего недоверчивого Юа, проявляя вроде бы самую что ни на есть искреннюю… заботу.
Юноша, о котором не заботились даже псевдородные люди, не подарившие, а в каком-то смысле именно продавшие и дом, и подставную семью, от мыслей этих непонимающе нахмурился, невольно, сам того до конца не осознавая, попытавшись подвинуться в сторонку, чтобы и дурной мужчина уместился в притащенной вместе с собой полусухой резиновой тесноте, только вот болван этот жест его воспринял целиком и полностью по-своему и целиком и полностью не так.