Дом этот был невысоким, коренастым, покрытым защитными металлическими прослойками, укрывающими от вечных ниспосланных дождей, и ни разу, в общем-то, не его: очередным временным пристанищем, еще одной остановкой плывущего и плывущего куда-то корабельного умертвия, с продырявленных бортов которого сбежали даже бездольные покусанные крысы.
Дом стоял чуть наискосок от плавно выгибающей шею брусчатой подворотни — четырехквартирный и двухэтажный, обшарпанный от коррозии и день изо дня беснующихся погодных буйств, и, в отличие от остальных нарядных домишек, выделяющихся пестрыми красноватыми крышами, не цветной и не расписанный гостящим по соседству уличным художником-аутсайдером, а попросту мертвенно-белый, самый дешевый и неживой не неповинным несущим сердцем, но пропитавшим железную одежду неприкаянным духом въезжающих и выезжающих из него людей. Единственным не-белым пятном оставалась темно-зеленая входная дверь, а все прочее пространство запорашивал вечный штукатурочный снег, добытый из какой-нибудь заброшенной кремневой шахты, сохранившей от былого огнива разве что чалый да искромсанный пепел.
На втором этаже, где темногривый мальчик и жил, имелся крохотный аккуратный балкончик, правда, все равно закрытый и запертый на три с половиной замка — не самых надежных, но отбивающих всякое желание даже пробовать к нему приближаться. Снаружи, опустив повизгивающую на ветру головешку, притулился одинокий фонарь, заглядывающий талым истончающимся мерцанием сквозь щерящееся тамасной чернотой стекло, а по покатой трапеционной крыше, прогрызая отравленными зубами щели, ползали дождевые змейки, спадающие вниз со звуком февральской капели, звонко прыгающей в шипящие ванночки утихомиривающейся воды, разлившейся по жидкому полотну миниатюрного осеннего газончика, покрытого порыжевшим сухотравьем и не знающей края волокитой из непрестанно набегающих луж, которых набралось так много, что казалось, будто океан поднялся на вылепленные из пойманного северного сияния ноги, вышел из соленых берегов, обрел форму великана Мак Лира и, прочесав весь остров в поисках утерянной золотой гончей, оставил в следах от исполинских сапог новорожденные вечноюные озерца, плещущиеся вечереющими занебесными лампочками, багряной плавучей звездой и выметенной двенадцатью ветрами китовой икрой, таящей в уложенных по ячейкам зернышках самые страшные мирские тайны, припрятанные на затопленном сундучном дне.
— Мне, между делом говоря, всегда думалось, что довольно неуместно называть эту планету «Землей», когда всем должно быть очевидно, что она — «Океан»… — с просквозившей в голосе отрешенностью пробормотал вдруг Рейнхарт, трепетно хранивший вязкую тишину все то время, что они сюда добирались, и мальчик-цветок, как будто каким-то из множественных своих «я» успевший не то позабыть об идущем с ним спутнике, не то просто притереться и смириться с его неизбежным существованием, едва ощутимо вздрогнул, подняв по-ночному рассеянные глаза и квело удивившись тому, что этот непредсказуемый человек взял и умудрился думать в одном с ним ритме, в одну секунду и снова-снова-снова в ту самую слившуюся нога-в-ногу.
Тем не менее дом, в который он так порывался вернуться, был рядом, избавление милосердно разъяло ладони, позволяя укрыться за побрякивающими нацепленными безделушками снисходительными перстами, и мальчишка, запустив в карман джинсов руку и нащупав там холодный металл завязавшихся узлом безбрелковых ключей, поспешно выбрался из-под шапки все еще раскрытого зонта, быстрым рваным шагом, так и не решившись обернуться да обронить хоть слово, направляясь к выдряхленному белому старику, представляющемуся сейчас жалким ветхим могильником, несущим если и спасение, то сплошь поверхностное да, господи, лживое.
— Эй-эй-эй-эй! — тут же послышалось позади наравне с бросившимся следом спотыкающимся топотом, шлепками потревоженной лужи, разбрызганной прошелестевшей водой и горячим сбивающимся хрипом над самым занывшим ухом, когда чужие пальцы, жестко стиснув, перехватили сгиб брыкающегося локтя, сжимая так сильно, чтобы только чудом, прикусив и продрав губы, не завыть от вспыхнувшей перемалывающей боли. — Ты что же это, так просто вознамерился уйти? Наплевав на все, что между нами успело произойти? Даже попрощаться не хочешь, я смотрю? И тебе совсем наплевать, насколько паршиво я буду себя чувствовать, когда ты скроешься за этой чертовой дверью, не одарив меня напоследок ни дружественным поцелуем, ни добрым словом, ни пусть хотя бы взглядом и даденным обещанием, что не станешь столь истово убегать от меня в следующий раз?
Юа, чье терпение, вопреки волнующемуся внутри незнакомому теплу, заливами, приливами и кипящими гейзерными бухтами подбиралось к финальной из семи штопаных граней, с тихим подавленным стоном скребнул зубами, раздраженно и предупреждающе взъерошился. Резко дернув захваченной рукой, каким-то немыслимым чудом, абсолютно того не ожидая, вырвался на украденную свободу, развернулся, поскальзываясь, на пятках и, нерешительно замерев от опасного придурка на расстоянии нескольких напряженных шагов, не осмеливаясь повернуться к тому ни спиной, ни лицом, разбереженно прошипел, искоса поглядывая с храбрым, но напрасно брошенным вызовом в совершенно безумные леопардовые дымки:
— Не собираюсь я с тобой прощаться… Вот еще! Я возвращаюсь домой! И ты убирайся к себе домой тоже, извращуга хренова! Иди, поприставай по дороге к кому-нибудь другому или просто сдохни где-нибудь в канаве, тоже вариант неплохой! Пошел отсюда вон, говорю! Не понимаешь, что ли?! Кончай таращиться на меня и вали!
Он искренне надеялся, хоть и верил в успех слабо, что подобные вопли отвадят латиношкурого маньяка далеко и надолго, заставят разобидеться, переменить эти свои необъяснимые шизофреничные планы, взаправду убраться прочь и хотя бы на сегодня оставить его в покое, только вот на скотину эту, разумеется, ровным ничего счетом не подействовало, скотина так и продолжила стоять, немигающе, будто змеюга, таращиться жутковатым колодезным взглядом да нервировать капельку перекосившейся и вытянувшейся в скулах физиономией. Брови кретинского Рейнхарта то сползались, отчего вокруг становилось зябше и мрачнее, к нахмуренной переносице, то возвращались наверх, то просто как-то непередаваемо, но зловеще надвигались друг на друга, будто створки тяжелого тауэрского моста, отдавая линию забега вспыхивающим заостряющимся глазам, бегло шевелящимся раздумывающим губам, сероватым щекам или изобретательным и развитым на мимику лицевым мышцам, обращающим красивый — черт уж с ним… — человеческий анфас в прошибающую до подгорловых мурашек вспененную песью морду.
В конце концов, побалансировав между злостью и курящимся беспричинным весельем, вызванным этими его завихренными отклонениями, мужчина, не уставая поражать не поддающимися логике сменами настроений и мотивов, вполне миролюбиво приподнял руки и улыбнулся растянувшимися молоденьким полумесяцем уголками рта, скорее шутливо поддевая, чем уповая на хоть сколько-то положительный результат заданного на дурака вопроса:
— Что, даже на чашечку чая не пригласишь, мой неприкосновенный безымянный цветок? Совсем никак? Совсем-совсем тебе меня, получается, не жалко?
— Совсем, мать твою! Было бы еще за что тебя жалеть, козлина ты хитрожопая! — мальчишка, прооравший это уже практически в полное горло, взбешенно тряхнул сумасбродной головой, исказился в точеном, похожем на отобранное у вранокрылой хищной валькирии, личике, пытаясь, очевидно, выразить всю безразмерную степень непритязательного недовольства и на корню отрубающего отказа…