Пока Юа, по поручению извечно всезнающего человека, носился по дому в поисках полулитровых железных банок, пока выуживал те из груд прочего мусора и вырезал непокорные днища, царапая кожу и матерясь на чем свет стоит, мужчина уже успел наделать с три шашки, быстро пропихнул те в подготовленные банки, загнул жестяные края и сообщил, что дымовухи готовы, а значит, самое время — оставляющее за собой только десять минут до точки кромешного невозврата — приступать к выполнению обреченного на провал — по мнению юноши — плана.
План этот виделся Уэльсу со всех сторон больным, невыполнимым, по-дурацки детским, наивным и заранее выдавшим их в грязные руки поджидающего недруга — он даже не верил в то, что сомнительное лисье изобретение сработает, — но веский аргумент о том, что выбора нет все равно, пыл немного поостудил, скребнул железным гребнем по внутренностям и, ударив по губам, заставил нехотя подчиниться.
В итоге мальчишка торчал под дверью, отсчитывал утекающие цифры…
Ждал.
Ждал долго, ждал с ужасом и молитвой на губах, которой никогда не знал и узнать — Господи, прости, если тебе это было важно — так и не успел.
Ждал и верил, будто никогда ни с чем не справится и будто они так и останутся в нем навсегда — в этом паршивом доме, пропахшем дымом, сигаретой, спиртом, пылью, дождем, Рейнхартом и трупами.
Зато после, когда Микель подал сигнал к действию, тихим-тихим шепотом назвав его имя и скрывшись в черной тени даже не колыхнувшейся шторы — Юа вдруг резко ощутил себя по-своему незаменимо-важным, стоящим в точке соединения пространства и времени, должных с секунды на секунду столкнуться глыбами двух кровавых айсбергов, и страх, подтачивающий жилы раздавленной гадюкой, разом сошел.
Остался ужас совсем иного характера, остался адреналин в крови и пламень в распахнувшихся глазах, с которым только туда, вперед, в Рим, куда, говорят, неизменно приведут все проложенные дороги, если пришло время кому-нибудь нынче вечером снова взобраться на старое гнилое распятие.
Дороги Рима коварны, дороги Рима безудержно опасны, и ни в коем случае нельзя доверять трехнефовым базилевсовым домам да напыщенным кровожадным Колизеям, каменным львам с тальковыми слепыми глазами и лавровым императорам в кремовых развратных тогах; Юа, хорошо помня все это, но с упоением вкушая ударившее в желчь торжественное нетерпение, оглаживающий ладонями крылья внутреннего поджидающего самолета, поданного, наверное, уже на взлетную полосу и готовящегося к дальнему путешествию, зажег зубами спичку, подпитывая желтым огнищем бока самодельных шашек.
Слишком долго ничего не происходило, слишком долго железо раздумывало, отказывалось, капризно морщилось, скукоживалось, разогревалось, но не давало никакого результата.
Слишком долго Юа, едва передвигая кистями и головой в вакуумной концентрации воздушного напряжения, подпитывал шашки огнем, пытаясь растормошить запертый в те дух, и наконец, вместе с восставшей из заколоченного гроба надеждой, одна за другой проклятые банки затрещали, загудели; капли испаренного пота потекли по их абсурдным штампованным телам с растершимися брендовыми штрихкодами, и в воздух просочились первые пары седого встревоженного дыма.
Дым набирал темп по нарастающей прямой абсциссе, дым исторгал витые клубы, дым пробивался разложившимися языками, заполняя собой затхлый, но все еще зеркальный и прозрачный остановившийся воздух. Дым затеплил подрагивающую руку, и где-то там, в глубине штор, окон и прощающегося с былым дома, все еще бередящего кровь слишком живыми воспоминаниями, Рейн одобрительно шепнул, что…
Пора.
Пора, пора, и больше нет времени отступать назад, больше нет времени думать и сомневаться: теперь — только вперед, теперь — с последним боем за собственную воруемую свободу, а не за чужую жадную прихоть.
Уэльсу все еще было завораживающе-страшно, когда, тихо-тихо повернув в скважине вставленный загодя ключ, он отсчитал три минорных секунды и, глотнув в последний раз уходящего кислорода, осторожно толкнул дверь, тут же подбрасывая в глотку ночи свои несчастные шашки — те к тому моменту, слившись с холодом и удивлением спящей побеспокоенной земли, олохматились, одыбились и, сталкиваясь друг с другом с гулким раздраженным звоном, за два временных пролета вспыхнули шарами газового облака, быстро поползшего по черной пустоте и заполонившего собой совсем и буквально всё.
В ту же секунду Юа, подхватывая с приближенной полки отложенные нож и пистолет, отпрянул назад, ныряя обратно в дом и оставляя дверь приглашающе открытой, и в ту же секунду краем глаза заметил, как шевельнулась, наконец, в гостиной шторка, как отразился серый дым от проскользнувшего зябким штрихом поднятого стекла, как покинуло само его привязанное нутро одуряющее присутствие Рейнхарта и как животный паралич, сковав руки, снова пошел по шкуре пупырышками трясучих мурашек.
Юноша почему-то был уверен, что как только он сделает то, что сделал — проклятые шакалы тут же вломятся следом за ним в сданный дом, тут же попытаются всадить пулю в лоб или переломить глотку, тут же выдадут себя хоть одним-единственным взглядом или звуком, но…
Но ничего — абсурдно и абсолютно ничего — из запланированного, из хоть сколько-то ожидаемого не происходило.
Он продолжал стоять, время продолжало уходить, руки — трястись, дым — валить и валить, оставляя божественно-глупый простор для всеведающего наблюдения, и те, кто оставались там, снаружи, наверное, тоже это понимали. Те, кто оставались там, играли на одних с Рейном правилах без правил. Те, кто оставались там, тоже были до мозга костей проклятыми беспринципными и невозможными к пониманию убийцами, а потому, конечно же, вовсе не совершали столь предсказуемых ошибок, которых ждал от них наивный в своей неискушенности мальчик-Уэльс.
Когда вера в движение времени и мира позорно подогнулась, стала такой же сомнительной, но неоспоримой правдой, как и то, что Земля продолжала стоять на трех китах, а киты те были той же тлей, которую создал в своем вечном сне Предызначальный Стоглавый Лис, Юа, нарушая наложенное на него Микелем табу — ни в коем случае не покидать пределов дома и не высовываться наружу, — все-таки шагнул навстречу влекущему его проему, чтобы…
Чтобы в тот же миг услышать, как за туманами и дымами, в краю неизведанной опасной ночи, разносится грохот выстрела.
Именно что грохот — ему почудилось, будто звуковая волна разнесла на щепки домашние шаткие стены и его собственный рассудок, будто прокричали спустившиеся наземь Хугин и Мунин, одаренные размерами черных пернатых телят прихотью шутника-Локи, будто где-то залязгал мертвый столичный колокол и на плаху легли октябрьские сорванные розы.
Вслед за грохотом первым пришел грохот второй — уже более тихий, осторожный, сломавший напряжение ушных перепонок и теперь больше не кажущийся настолько болезненным и невыносимым, чтобы морщиться, щериться и втихую выть, пытаясь вернуть пробитое взрывной волной затупившееся зрение.
В ответ пришел выстрел новый, в ответ кто-то где-то с судорогой и конвульсией прокричал — Юа с ужасом осознал, что дым воровал положенные тем господние дары не только у глаз, но еще и ушей и отключившегося разума, заставляя путать, связывать и забывать, — и мальчик практически кожей расслышал, как прогибается с гулом земля, как нечто увесистое падает на нее, как стучат по деревяшкам лестницы чьи-то поднимающиеся шаги.
Еще один выстрел, еще удар и еще один обрывок монотонной насмешливой тишины: тихий хрип, тихий вой, тихое проклятие, сонм знакомых голосистых слов. Тревожный клекот пронесшейся рядом с домом ночной сонной вороны, скрип железа и начавший просвечивать сквозь угасающий дым синий воздух, щупальцами проталкивающийся через заплаты никем не занятой пустоты.
Ноги Уэльса дрогнули, сами собой подкосились.
Неуверенные, скованные наказом и доводящим неведением, сделали чугунный слитый шаг, в то время как руки, изо всех сил стискивая пальцы на вложенном в те бесполезном оружии, выпятились вперед, согнулись в локтях, вернулись, прижимаясь, к телу, и ноги, переняв карусельную побежку, сделали еще один шаг, поднося ближе к дышащей влажным сумраком успокаивающейся тиши.