Выбрать главу

Просто человеческими.

И всё.

Полежав с немного на надломанной ноющей спине, помучившись под навалившимся сверху добивающим весом, снова и снова ворующим его кровь, Юа кое-как тот отодвинул, кое-как выкрутился, выпутался, тонким извивающимся мотыльком сползая из-под затихшего мертвеца на холодный пол.

Поднял белое березовое лицо, глядя на убитое им тело без капли сожаления или грусти — те еще придут, но придут много и много позже, когда жизнь все расставит по угодным ей местам и страхи отпрянут в свою извечную шахматную тень.

С Богом не спорят, вопрос «за что?!» — самый нелепый из всех, что только можно задать, и безумие заставляет дышать намного лучше самого крепкого кофе, поэтому иногда — когда иного выбора больше не существует — бывает даже простительно стать на время безумным.

Юа почему-то вспомнил, что на дне его голландского вычурного ранца лежит запечатанный армейский осенний табак, что в убивающем полусне ему слышалась безгласная песнь убитого апостола Иоанна, потерявшего за тремя оливковыми холмами свои пристегивающиеся крылья. Юа — немного близоруко сейчас — покосился на собственную разбрызганную челку, качающуюся на сквозном ветру под каждым незначительным выдохом, словно колосья сладкой сентябрьской пшеницы, в стеблях которой попрятались обклеванные угольным вороньем солдатские мертвецы.

Пошатываясь, поднялся на нетвердые ноги, продолжая удерживать в пальцах сросшийся с кожей — теперь и уже навек — пистолет.

Пробрел с несколько отрешенных шагов.

Все еще не понимая нашептанных разумом мотивов, снова остановился.

Сменив направление, дополз до вытолкнутого теменью шкафа, вынул первую попавшуюся тряпку — Рейнхартову футболку, наверное — и, задрав на себе порванную одежду, крепко-крепко обвязал найденную майку вокруг грудины и ребер, стараясь двигаться дальше с опорой только на правую сторону, в то время как сторона левая, покалывая, постепенно отнималась, тяжелела, оборачивалась мешающим злящим грузом, не желающим повиноваться приказующе-умоляющей воле.

Наружа — бесконечно отталкивающая и вместе с тем невыносимо желанная — встретила ошеломившим на секунду ветром в лицо, едким духом развеявшейся прогорклости, хрустом незаметно потянувшихся под ногами шагов, угловатыми изгибами и ночными поворотами. За чередой всего одноликого и безобразного — тремя поверженными растерзанными телами, битой карточной мастью разбросанными по багровеющим пустышкам-камням.

Погруженный в накрывшее его омутом глубочайшее неразличие мертвого и живого, Юа, бросив на трупы рассеянный взгляд, побрел, прихрамывая, дальше, пытаясь отмахнуться от настойчиво лезущих в глаза видений черных насмешливых беретов и рваных мундиров, пока избранная наугад дорога не привела его к последней на вселенную остановке, у покрытого лужами причала которой…

У причала которой, залитый кровью — пугающе-своей или все-таки чужой — остановился на коленях Рейн, доламывающий глотку одному из-тоже-человеков, в то время как прицел железного, несущего смерть вражеского военного дула в руках человека иного, живого еще, уже оглаживал предвкушающим взглядом его спину, уже готовился всадиться оторванной от отцовского мяса боеголовкой, уже предупреждал о скорой единой смерти, и Микель, обжигающий яростным отчаянным холодом всю божественную вселенную разом…

Микель, наверное, обо всем этом догадывался.

Обо всем этом знал.

Знал, что полулежащий поодаль ошметок выжившей человечины с вытекающей душой вот-вот поставит финальную точку в его жалкой раскрученной пьесе, оборвет только-только завертевшуюся осмысленную жизнь, и он никогда и ни за что больше не воскреснет, не удержится, не вернется и не вымолит шанса все переиначить, выхватывая из оставленного за плечами мира то единственное, чего до иступленной истерики не хватало решимости отпустить.

Знал, и, оставаясь преданным цепным псом своей увековеченной прекрасной принцессы с черной лилией в волосах, избавлял ее хотя бы от того, от чего избавить еще мог, снимая с бесценной трепетной жизни очередной надкушенный надгробный крест.

Юа, пошатываясь, остановился.

Сощурил перекошенные, не подчиняющиеся больше, глаза.

Дождался — невольно и с зарождающимся в темном хаосе сознания просветом — непрошеного внимания принцессинного королевского пса, что, едва почуяв знакомый пыльцовый запах, уже почти вскинул испуганную голову, почти вперился глаза в глаза и почти провел по проложившемуся безлунной ночью следу своего охотника…

А черная лилейная принцесса, кипя яростью и ненавистью, кипя жаждой мести и ответной занебесной боли, сделав навстречу еще два сбитых чертовых шага, просто подняла отвердевшую руку и просто выстрелила, попадая не в жизнь, а в откос — в разорванную ногу взвывшего и извернувшегося всем переломанным телом недобитого человека-охотника.

Моменты судьбы никогда не бывают просты — всякая принцесса теперь слишком хорошо это знала, — а потому Юа, ни на секунду не меняясь в безразличном окаменевшем лице, пышущем разве что усталостью и пустотой, выпустил еще одну пулю, еще, еще, спуская весь защелкавший барабан: пронизанные зимним железом ноги, руки, боковина, бедра.

Последний патрон угодил во все еще пытавшуюся подняться голову, последний патрон разорвал черепную кость, выбивая фонтаном хлынувшую юфтево-пропастную кровь, последний патрон стер многоточие и поставил жирную покореженную кляксу, пусть сведенные судорогой принцессины пальцы еще и пытались насиловать пистолетный спусковой крючок, выжимая лишь пустое виноватое «клацк».

Клацк.

Клацк-клацк-клацк.

Шестой клацк выбил из мальчишеских рук умершее оружие, швыряя то наземь опавшим листом с пероксидного литейного клена. Девятый клацк подкосил шаткие длинные ноги, позволяя, наконец, обессиленным живущим мертвецом стечь наземь, согнуться в пояснице и животе, упереться ладонями о грубую почву и, с хрипами втягивая упрямившийся воздух, едва ли удержаться сидя, без острого камня под растерзанной щекой и с уплывающими в тоскливое никуда глазами.

— Юа! Юа, Юа, мальчик, милый…! Юа…! Постой, подожди, Юа…! Юа!

Юа слышал, Юа даже ощущал — Рейн на трясущихся израненных четвереньках, не находя времени и сил подняться, добрался до него, дополз, обхватил руками, забросил на себя весь выпитый вес, стиснул ладонями покрытые щебнем из льда щеки, обвел трясущимися большими пальцами синие губы.

Глазами встретился с глазами, побледнел еще больше, перекосился и, поняв все без лишних слов, соскользнул ладонями вниз, внимательно ощупывая и слишком быстро находя ребристую неумелую перевязь на поспешном узелке, сквозящую через нее бурную кровь, вытекающий каплями-жилами обезличенный дух, последними погибающими силами хватающийся пальцами-когтями за плотские стенки и не желающий, ни за что не желающий покидать привычного тела, крещенного благодатью восхваленной Господом тонкой любви к тому, кто ее как будто бы не заслуживал.

— Боже… Боже, Юа, мальчик… мой милый, мой красивый, мой любимый и единственный мальчик… Только не… прошу тебя, только не… Потерпи немножко, мой хороший… Потерпи, прошу тебя, котик, цветок, сердце, мое глупое прекрасное сердце…

Скрытым чутьем Юа откуда-то понимал, что Рейну ничуть не лучше, ничуть и нигде не легче — рану на бедре он разглядеть успел даже сквозь свою слепоту, рану на груди и на руке — тоже. Кажется, у мужчины пострадала и голова, потому что юноша кожей ощущал, как с той, собираясь каплями, скатывалась холодеющая кровь, как лилась по осененным провалами ямочек щекам, как заливалась в раскрывающийся для воздушного глотка рот, а сил отплюнуть не было, сил хватало только на то, чтобы покорно проглотить, облизнуть языком, растворить в себе самом, позволить трясущимся рукам подхватить и каким-то чертом сгрузить его всего на руки, хотя Рейн ведь и сам едва поднимался, едва шел, заплетался и, постанывая да раздраженно чертыхаясь на объявшую его мешающую слабость, истекал.

Истекал, подыхал, присмертно хрипел, а все же…

Бережно нес.

Нес, оглаживал, зацеловывал раскрытую послушную ладонь, выронившую, наконец, несущее смерть железо, с неохотой подобранное им и поспешно запихнутое в карман — все равно ведь уже умерло, все равно ведь уже не выстрелит. Зацеловывал острые согнутые колени и плечи, щеки и губы, лоб и норовящие закрыться, но продолжающие раз за разом уперто распахиваться глаза, отражающие блеск пробуждающегося неба в венце предутренних тревожных запахов.