По одним только глазам мужчины — виноватым и до шаткого предела встревоженным — Юа отчетливо понял, что угадал.
В самом деле, ну что бы еще могло скрываться в укромных уголках, в неприкосновенных заначках этой вот скотины, как не поганые одуряющие порошочки да прочее гиблое говно?
И ведь не сжег их, и ведь пожадничал, и ведь…
Как сквозь воду глядел, хаукарлистый кретин.
— Не то чтобы совсем уж наркотой, душа моя… — осторожно проговорили вишневые горькие губы, пока правая рука, отлипнув от руля, потянулась навстречу, принимаясь выглаживать покорное бархатное лицо, обласканное синими да черными тенями. — Слегка и отчасти, я бы сказал. Слегка и отчасти наркотой. Пусть оно и не создано для того, чтобы мучить тебя, но у средства этого весьма и весьма похвальный обезболивающий эффект, и от одной введенной порции совершенно ничего дурного не случится, котенок. Разве что поломает немного — вполне, уверяю тебя, безобидно, — но всякую там двух-или трехдневную зависимость мы с тобой быстро и легко вылечим.
— И… как…? — с подозрением уточнил Юа, снова и снова приближающийся к желанию вот-вот, прямо с этого чертового подходящего места, тупо и распоясанно развеселиться.
Хотя бы вот из-за того, что на минуту лицо лисьего мужчины стало похожим на лицо библейского томного пророка, хотя бы из-за того, что мокрый снег корчил очень и очень смешные рожи, и он, собирая вместе все оставшиеся в теле силы, даже кое-как — по слогам и с придыханиями — об этом всем сообщил, нарываясь на весьма и весьма недвусмысленно хмурый взгляд.
— Ладно. Надо все же признать — я ни разу не ожидал, что оно подействует на тебя настолько… сокрушающим образом, милый мой. Вероятно, все это из-за того, что твое тело не привыкло ни к чему столь порочному и дурному в самой своей сущности… Правда, некоторый плюс имеется даже здесь: раз ты настолько восприимчив, то, смею надеяться, боль тоже не потревожит тебя дольше прикинутого мной времени, и перелет мы с тобой все-таки как-нибудь вытерпим. А отвечая на твой интригующий вопрос — я думаю, ты и так можешь догадаться, сладкий: скажем, я привяжу тебя к постели и буду любить до тех одиозных пор, пока всякое запретное желание вкусить новую порцию нехорошей дури не испарится, подбодренное ногой под задницу. В перерывах между нашими оргиями я, разумеется, стану кормить тебя с ложки или с рук, поить, лелеять, вычесывать и умывать, а после — снова и снова любить, пока ты полностью не исцелишься. И да, mio corazon, — тут его как будто даже осенило, прошило больной улыбкой, и из-за этого машину чуть не унесло в кювет, сотрясло, едва не перевернуло, но потащило тягловой силой дальше, поднимая проливной волной дождливые брызги да разгоняя мелкий налипающий снег, скользящий в подсиненных волосах медленно растягивающегося по свежеющему воздуху утра. — Если вдруг что — это средство имеет еще один забавный — пусть и совершенно побочный, клянусь тебе — эффект: говоря по правде, от него можно ненароком ощутить зазывающее возбуждение, и если это вдруг случится, я настоятельно требую, чтобы ты мне об этом сообщил. Было бы желание, а способ подтянется, знаешь, как говорят? При некоторой доли изворотливости подобными заманчивыми вещицами можно заняться и в туалетном отсеке летящего само…
На то, чтобы приподнять ноющую тяжелую руку и долбануть придурка кулаком по лохматой тупой башке — сил у Юа все-таки хватило, да и не могло не хватить, когда тело-то все равно не болело, а только поскрипывало, поднывало, манило этой своей блядской синеющей шишечкой.
Покорный ее гнилостной сладости, юноша снова вернул на шприцевый отек пальцы, оглаживая успокаивающими движениями, и тихо, скомканно простонал — Рейн мог не говорить, Рейн непозволительно припозднился, и сраное возбуждение ударило в голову еще в тот момент, когда они только-только снимались с тормозов, отправляясь покорять дикие исландские пустоши…
Правда, сообщать Юа ни о чем подобном не собирался даже в этом своем новом придурковатом состоянии.
Однозначно не собирался.
И вместо разговора — хихикнул.
Устыдившись самого себя, вытаращив глаза и поперхнувшись кашлем, тут же вперился потемневшим взглядом за окно, за которым начали проявляться плоские четырехполосные отрезки пробудившегося настигнутого шоссе.
Хихикнул еще раз, вышвыривая из головы назойливое видение огромной и гнусной кладбищенской крысы, отчего-то высунувшейся из-под каменной земли и теперь невозмутимо трусящей бок о бок с их чертовой нелегальной машиной.
Хихикнул в третий раз, болезненно скребясь пальцами о натянутое сиденье, и снова ощутил, как его ладонь накрывают теплые властные пальцы мужчины, принимаясь успокаивающе наглаживать.
— Что, мальчик мой? Что-нибудь произошло? Ты в порядке? Что такого смешного ты увидел, вспомнил или просто подумал?
— Нет, — хотя бы на третий словленный вопрос получилось ответить без лишней мороки, с честностью и без переработки отяжеляющих дух гусеничных мыслей. — Конечно я… не в… не в… поряд… поря… в поре. Ты понял… блядь.
Микель действительно понял — кивнул, сжал нежное запястье сильнее, обласкивая быстрыми взглядами смурое изнуренное лицо и вновь возвращаясь к проносящейся мимо и под дороге — после недавнего едва-не-подыхания в канаве подолгу он отвлекаться больше не спешил.
— Но что все-таки произошло, хороший мой? Может, поделишься со мной? Я даже уже не прошу, а, к сожалению, требую.
Юа, помешкав, мазнул растерянностью приподнявшихся плеч — не знал он.
Не знал.
Честно ведь не знал.
Хотя…
Хотя, если очень хорошо подумать, то, наверное, все-таки знал.
— Впервые… поня… л. Понял, каже… срать. Что мы… уез… уезжа…
— Уезжаем?
— Да.
— Отсюда?
— Да.
— Ты впервые осознал, что мы действительно вот-вот покинем эти памятные для нас обоих места, мой родной?
— Да!
— И это, позволь, тебя развеселило, мой милый?
— Нет. Я готов… разры… разрыд… от… от это-го…
— Разрыдаться?
— Да.
— Но…?
— С какого-то…
— Хера? Или хрена? Быть может, ты хотел сказать «хуя»?
— Да. Вместе. С какого-то… я смеюсь… С какого-то… все-таки… хера. Смеюсь.
И никогда он не был более искренним, и никогда еще Рейн не смотрел на него так — выдержанно, ласково, успокаивающе и понимающе, чтобы даже без темного отпечатка когтистой лапы на желтой радужке, чтобы без паршивых оттенков и ненужных подозрений. И никогда еще так не щемило рехнувшееся сердце, и никогда жизнь так не вилась вокруг ивовой гирляндой, подталкивая к пропасти неизвестного и не говоря, совсем не говоря — станет ли удерживать от прыжка или все-таки устанет и решит однажды оставить.
Позволить.
Столкнуть.
Передрагивание времени ощущалось мокрой кожей, и окрас пролетающего рядом шоссе виделся до того черным, что под плафонами разгорающегося потихоньку жиденького утреннего света казался почти индигово-синим.
Горы опускали свои неприкаянные горбы, пустоши сменялись людскими мостами и городскими извилинами, и вместо зелени началась пестрость, и капли все так же били в задумчивые стекла, снова становясь перекроившимся дождем, и когда глаза вдруг увидели ее — взлетную дорожку промелькнувшего аэродрома, а сердце окончательно разнесло взрывной гранатой, пока Рейн аккуратно сбавлял скорость, осторожно подъезжая к обнесенной сетчатым заграждением территории, Юа, стиснув зубы и стиснув заодно мужские пальцы, набрав в грудь последний миллилитр вытекающего воздуха, сказал — пока еще мог оставаться таким честным, чтобы смеяться и признавать за собой право на пропащие земные слезы:
— Эй, Рейн…
— Что, хороший мой?
— Хер с тобой… и… и с ним…
— С кем…? О чем ты пытаешься сказать, золотце?
— С этим… твоим паршив… шивым… семейным… бизнесом. Я… я сог… сог…
— Согласен?
— Да… Только… только не… не смей…
— Никуда больше без тебя уезжать? Уходить? «Не смей покидать меня, чертов паршивый хаукарль»? Так, любимый мой?
Юа поершился, сильнее стиснул пальцы.
Прикрыл ветки обласканных снегом и дождем лесных ресниц.
Сдавшись, кивнул.
— Да…
Рейн улыбнулся — широко, слепяще, безумствующе и жадно, как солнце афганской пустыни, чтобы сердце совсем рехнулось, чтобы загремело в висках и ушах, чтобы застонало и с охотой слегло в протянутые любящие руки, ни на миг уже не заботясь никакой иной истиной-моралью кроме той, что оставаться рядом со своим счастьем и со своей сумасшедшей кармой — вот и вся оставшаяся на Земле правда.