Выбрать главу

Вместе с бродящим туда-сюда — то ненадолго угасающим, то вдруг снова проваливающимся пригибающей ледяной стеной — дождем непредсказуемый шутник-Рейкьявик, следующий сегодня за бессонным, но по-старшебратски ласковым Сан-Франциско и снисходительным тяжелоглазым Кардиффом, выпустил из разверзшихся в подогретом асфальте пор заболоченный серый туман.

Туман тот обвязывался и перевязывался плотными вязаными шарфами, неприкаянно переползал из угла в угол всей прожорливой метелистой массой, слизывал с любвеобильных кабальерских фонарей и синих автобусных покрышек кусочки перемолотых листьев — пока еще редко-желтых, постепенно рыжеющих, заболевающих, в проплешинах бронзово-медных, купоросных, ржавых. Лишь только отыскав что-нибудь покрупнее да поинтереснее, оставленное встречать грядущую долгую ночь без нерадивого хозяина, радостно углился, разбухал из самой дымной середки, раскрывал дырявый беззубый рот и, проглотив украденное угощение, оставлял на его место капельки одурманивающей сырой влаги, из-за близкого присутствия которой по коже начинала бегать зябкая морось, а ноги, завернутые в самые теплые для надлежащей погоды ботинки, все равно болезненно ныли в костях, мерзли, неуютно поджимали под себя неосознанно ищущие защиты пальцы.

Потом, когда туманное чудовище уставало, на короткий временной промежуток насыщалось, сворачиваясь на округлом песьем брюхе под капотом запотевшей сонной машины или закрытого до утра бутербродного ларька, с набежавших ухмыляющихся облаков начинал сыпаться вездесущий дождь.

Иногда мелкий, но оттого еще более озлобленный и неутомимый — кто же не знал его, этого безотказного мудрого правила про жалкую шавочную тварюжку, кусающую и лающую тем громче, чем большее бессилие была вынуждена из себя представлять, — он остервенело забивался под раздуваемую ветром одежду, неким удивительным образом оставляя ту непроницаемо сухой, а тело — до издевательства мокрым. Настойчиво лез в глаза и ноющие от поглощенных сквозняков продутые ноздри, налеплял на лицо комья перепутанных волос, забирался в синеющие уши и настолько отвлекал, что Микель, отмахивающийся от него, точно от роя лишившихся жал, но все еще мерзостных по натуре своей ос, целиком и полностью пропустил тот долгожданный момент, когда недобитые актеришки, из-за его появления вынужденные переигрывать в испортившуюся погоду все с самого гнетущего начала, озверело завалили — к тому времени уже неприкрыто матерящуюся, сопротивляющуюся и пытающуюся распускать метко бьющие кулачки — Дездемону на едва не сломавшуюся кровать да прямо в спину подтолкнули к ней какого-то всего облезлого, с концами поблекшего и потрепанного, зато раззадоренного ни разу не поддельной ревностью Отелло.

Рейнхарт, наивно уверовавший, что до подобных крайностей дело почему-нибудь не дойдет, вполголоса чертыхнулся, крепче сжал окостеневающие пальцы, неприязненно глядя, как его очаровательного мальчика, без метки помеченного и на долгую посмертную жизнь избранного, просто-таки бесцеремонно впечатали в грязные простыни, навалились сверху, раскинули по обеим сторонам от разметавшихся шелковистых волос блохастые наглые лапы.

— Эй-эй, не смешите-ка меня… Это что еще за чертов новодел…?

Он читал «Отелло», он видел и слышал «Отелло» с пять или шесть навязанных раз в пошлом безумстве копирующих друг друга любительских выкидышей, и никакой сцены с поцелуями — ни с жаркими и пылкими, ни с какими угодно вообще — в нем никогда не встречал.

Поцелуи — это уже в похождениях бессовестного изменщика-Ромео, бросающегося воспетыми девочками так, как иные девочки бросались изношенными дырявыми перчатками, оставленными утопать в жирных расхлебанных лужах под месящей шумную мостовую подкованной конской ногой. Это уже туда, в те дивностранные суицидальные дебри чужой монументальной глупости, а не раздутой из самоубившейся мухи сопливой трагедии. В суровом безромантичном «Отелло» поцелуев издавна, испокон подлинного авторского сотворения, не водилось, и Рейнхарту, продолжающему и продолжающему за чинящимся беспределом наблюдать, снова нестерпимо сильно захотелось взлететь на чертов покинутый педжент и оторвать от заигравшихся плеч одну скотскую седую головешку. Пришедшее чуть погодя понимание, что распроклятый Маурицио, прекрасно знающий, что за ними смотрят, творил это все самым ублюдочнейшим образом назло, прямо на глазах решив продемонстрировать не имеющиеся выдуманные права, забрать под себя чужую территорию и бросить повторный вызов куда как более пожитому и просто физически более сильному самцу, выбесило только больше.

Наверное, Микель бы и в самом деле вновь бросился туда, когда чертов мавр, двигающийся настолько медленно, чтобы последние сомнения относительно его циничного клоунского поведения безвопросно отринулись, склонился еще ниже, прижимаясь недостойной похабной пастью к податливым тонким губам, если бы в тот самый миг, как мужчина, сотрясаясь в сведенных кулаках и отмеряя третий с половиной шаг, изуродованный зловонной жаждой убить-растерзать-убить, прелестница Дездемона, все последнее время полыхающая предупреждением такого же прелестного, но перекошенного личика, не выкинула неожиданный, совершенно не свойственный ее навязанно кроткой натуре фортель, практически выкрикивая в небо этот свой обворожительный лозунг во избавление от всяческих поганых мавров и недоделанных смуглокожих латинцев с дурной индийской родинкой под левым солнечным веком:

«Разочаровываю быстро, качественно, с гарантией».

Микель хорошо знал, что Исландия безумно — даже сильнее, чем он сам — любила преподносить подарки и сюрпризы — причем делать это предпочитала не с наивной отогревающей улыбкой, а с настораживающе предостерегающей ухмылкой, — и сейчас она, немыслимо горькая и прекрасная, ландышево-ледовитая и георгиново-огненная до самого потаенного сердца, грохотом усилившегося ливнепада пророкотала, что мальчик-девочка на неплодородных, но благороднейших в своей искренности берегах обязательно вскормится, оперится и приживется: взрастет избалованной рейкьявикской ягодой под ласковыми полярными зорями и благодатным северным дождем, пустит корешки и порадует всех, кто только захочет увидеть, такой редкой для этих краев расцветшей голубичным лепестком забаюканной птичьей душой.

Исландия, принося непреступную клятву вечной присяги, окутала туманной шалью его плечи, поцеловала в разрумяненные щеки, обнежила черные, что непролазнейшие горные ущелья, волосы, и мальчик-девочка, избранный новым ее фаворитом, осмелел, взбрыкнул острым филигранным коленом, освободился от замучивших венецианских чар. Взревел, упираясь ногами в чужой надавливающий живот: — «И ты туда же, сучий ты выродок?! Тоже ко мне свои блядские лапы захотел протянуть?!» — а после, не мешкая, разрывая окутавшие стекающим саваном одеяла и простыни, проклиная, негодуя и матерясь через каждый оброненный выдох, со всей своей цветочной, но вполне пагубной силой врезал застывшему беловолосому мальчишке хрустнувшим кулаком по лицу, заставляя того тут же отшатнуться, отлететь, вскричать и, ухватившись никак не могущими попасть пальцами за разбитый до пролившейся крови нос, сползти на пол, скуля укушенной своими же зубами побитой собакой.

Кажется, вокруг них изрядно замельтешило притягательное, мокрое, зажатое и красное. Кажется, колючий терновый бутон еще долго о чем-то шипел на искаженном до неузнаваемости — виной всему, верил Рейнхарт, был смеющийся в голос дождь — английском, после чего Рейкьявик, раскрывший навстречу юному бунтарю такое же хиппарское свободолюбивое hjarta, взвыл кличем заблудившейся в зимующих бурях чайки, распахнул сомкнувшиеся на худощавой спине объятия и обрушил на головы всех собравшихся перенесенный с далеких горных вершин водопад — настолько ледяной, игольчатый и стирающий весь мгновенно исчезнувший мир, что люди, впервые за долгие годы столкнувшиеся с позабытым драконьим буйством, в гомонящем испуганном крике врассыпную бросились прочь.