Выбрать главу

Ближе, чем Галкин, Маркишу был другой еврейский писатель и драматург — Йехескель Добрушин. Их связывала старая дружба, начавшаяся еще в «киевский период» Маркиша, в начале двадцатых годов. Маркиш познакомил меня с Добрушиным — «Хацей», как он его называл — вскоре после моего с Маркишем знакомства. Как-то мы собрались ехать за город, на пикник по поводу дня 1 Мая. Такой организованный выезд назывался в России «маевка». Маевка была организована студентами и преподавателями Московской театральной еврейской студии, руководимой известнейшим еврейским актером и режиссером Соломоном Михоэлсом. Актерская среда была для меня — студентки Университета — новой и увлекательной. Широта взглядов, свобода поступков — все это завораживало меня и несколько даже шокировало… Я толком не знала, как держать себя с этими красивыми, нескованными молодыми людьми, будущими актерами. Все они казались мне людьми особыми, сделанными, как говорится, «из другого теста». Кроме того, я ревновала Маркиша к этим красивым девушкам, открыто восхищавшимся красотой моего будущего мужа. Да и Маркиш, надо сказать, охотно улыбался в ответ на кокетство молодых актрисочек. Они все время говорили между собой на идиш, и я, к великому своему сожалению, не понимала ни слова. Добрушин, преподававший в Студии историю еврейского театра, заметил, что я расстроена, заметил слезы в моих глазах. Здесь же, на пикнике, я сказала Маркишу о причине такого моего расстройства. А Маркиш прочел мне целую лекцию о том, что для поэта любой человек — это прежде всего объект наблюдений, что поэт принадлежит миру, что я не знаю актерской среды и поэтому мне сейчас кажется Бог весть что… Что актерские поцелуи — это нечто вроде сценической привычки, не более того.

Я в свои семнадцать лет не научилась еще дискутировать, и в ответ на объяснения Маркиша только глотала слезы. Но вскоре мне представился случай, и я «проучила» Маркиша.

Мы пришли на спектакль в московский Еврейский театр, к Михоэлсу. В театре Маркиша буквально все боготворили — от ведущих актеров до гримеров и рабочих сцены. Громкий, напряженный голос Маркиша раздавался, казалось, во всех закоулках театра одновременно. Одних актеров он подбадривал перед выходом на сцену, другим рассказывал какую-нибудь мудрую и забавную народную притчу — а знал он их множество… Я задержалась где-то по дороге за кулисами и случайно столкнулась с обаятельным Веньямином Зускиным у двери его гримуборной. Зускин играл в тот день одну из самых блестящих своих ролей — Сендерла из «Путешествия Вениамина Третьего». Встретив меня, Веньямин ласково обнял меня и поцеловал, как принято было в театре. Внезапно, как из-под земли, рядом с нами возник Маркиш. Мрачно взглянув на меня, он увел меня в зал — начинался спектакль. В антракте он учинил мне настоящий «разнос»: как это я позволила Зускину поцеловать себя! К «судилищу» Маркиш привлек и встретившегося нам в фойе Добрушина. Хаця весело посмеивался, слушая нашу перепалку.

— Но, Маркуша, — оправдывалась я, — ты же сам говорил, что это принято в театре, в вашей среде. А Зускин — актер. Вот я и хочу вести себя так, как это у вас принято!

Маркиш промолчал, глядя вдруг вспыхнувшими смехом глазами то на Добрушина, то на меня.

— Ну, что ты можешь ей сказать? — спросил Добрушин. — Ты ведь сам наставлял ее по части театральных привычек, а она, как видно, способная ученица!

8. Год потопа

Но, словно хищный зверь на мягких лапах, подкрадывался к нам 1937 год.

1937 год можно сравнить с годом потопа, мора, солнечного затмения. Этот год принес и смерти, и аресты, и потрясения душ.

Вначале умерла — тихо, буднично, как отрывается от ветви и падает наземь переспелый плод — мать Маркиша, старая Хая. Маркиш уехал в Днепропетровск — так к тому времени переименовали Екатеринослав — хоронить мать. Вернулся в Москву грустным, светлым, задумчивым. Мать не была для него понимающим другом — была просто матерью. Его любовь к ней была традиционным сыновним чувством, а скорбь по ней вышла за рамки традиционности, обернулась скорбью художника, творца — по Человеку…

Потом тяжело заболел и слег в постель мой отец. Он мучился тяжелыми приступами стенокардии — последствия пребывания в Днепропетровской тюрьме в период «золотухи». Он отдавал себе отчет в том, что служит причиной его болезни, но — человек мягкий и добрый — не ненавидел, не презирал своих губителей.