В какой— то момент я подумал, что Слайкер бесшумно подкрался к двери, но затем вспомнил, что шелест папок у стола все это время не прекращался.
Шелест был слышен и теперь. Видимо, Слайкер ничего не заметил. Он действительно не преувеличивал, говоря о плохом слухе.
Послышался легкий скрип петель — один раз, второй, — словно дверь открылась и закрылась, а затем вновь щелкнули засовы. Это удивило, потому что из коридора должен был бы ударить сильный луч света — если только его не отключили.
После этого я уже ничего не слышал, кроме продолжающегося шороха папок, хотя прислушивался настолько внимательно, насколько позволяло мое контролирующее дыхание сознание. Странная вещь: каким-то образом то, что я осторожно дышал, усиливало мое слуховое восприятие — видимо, оттого, что я находился в полной неподвижности и не мог напрягаться. Я знал, что с нами в офисе находится еще кто-то и Слайкер об этом не догадывается. Минуты в темной комнате, казалось, тянулись бесконечно, словно край вечности зацепился за поток нашего времени.
И вдруг раздался свист, подобный тому, который издает парус, резко хлопающий на ветру, — удивленное бормотание Слайкера стало перерастать в визгливый крик, но затем оборвалось так резко, как будто на него надели такую же маску, что и у меня. Затем послышались шарканье ног и пронзительный скрип колесиков кресла, звук борьбы, но не двух людей, а мужчины, борющегося с какими-то путами, — отчаянное, скованное стремление подтянуть свое тело и тяжелое дыхание. Я подумал, нет ли в маленьком угловатом кресле Слайкера таких же пут, как и в моем, но вряд ли это имело бы смысл.
В следующую минуту я услышал свистящее дыхание, словно кто-то открыл Слайкеру ноздри, но не рот. Он тяжело сопел. Я мысленно представил Мастера, каким-то образом привязанного к своему креслу и, подобно мне, пристально вглядывающегося во тьму.
Наконец из темноты донесся голос — хорошо знакомый мне голос, который я часто слышал в кинотеатрах и на магнитофонной записи у Джеффа Крейна. В этом голосе звучала нежность, смешанная со смехом, в нем были наивность и понимание, теплая симпатия и хладнокровие, в нем были очарование школьной красавицы и проницательность сивиллы. Вне всяких сомнений — это был голос Эвелин Кордью.
— Бога ради, перестань метаться, Эмми. Все равно это не поможет тебе стряхнуть саван, и, кроме того, у тебя глупый вид. Да, я сказала «вид», Эмми, — ты удивишься, если узнаешь, насколько обостряется зрение после потери пяти призраков: словно с тебя снимают покрывала — становишься более чувствительной ко всему вокруг.
И не старайся разжалобить меня, делая вид, что задохнулся. Я опустила край савана ниже носа, хотя и оставила твой рот закрытым. Вряд ли я вынесу твою болтовню сейчас. Этот саван называется «оберточный пластик» — как видишь, у меня тоже есть друг-химик, хоть и не парижанин. По его словам, в следующем году этот пластик станет упаковочным материалом номер один. Он прозрачен, и рассмотреть его сложнее, чем целлофан, но он очень прочен. Этот электронный пластик положительно заряжен с одной стороны и отрицательно — с другой. Достаточно прикоснуться им к чему-нибудь, как он тут же обволакивается вокруг, края стягиваются и очень прочно прилипают. Именно так, как это только что произошло с тобой. Для того, чтобы он быстро развернулся, достаточно просто запустить в него несколько электронов при помощи удобной статической батарейки — мой друг рекламирует ее, Эмми, — и хлоп! — пластик выравнивается. Добавь туда еда электронов, и он станет прочнее стали.
Другой кусок этого пластика мы использовали, чтобы, пройти через твою дверь, Эмми. Мы установили его снаружи таким образом, чтобы он обволок засовы, когда дверь откроется. А затем, прямо сейчас, предварительно отключив в коридоре, мы запустили в него электроны, и он распрямился, открыв все засовы. Извини, дорогой, но ты ведь сам любишь читать лекции о своем пористом пластике и разных Г там маленьких путах, а, значит, не должен возражать против того, чтобы я немного рассказала тебе о своем. И заодно похвастала своими друзьями. У меня есть такие, о которых ты не знаешь, Эмми. Тебе приходилось когда-нибудь слыша фамилии Смыслов или Арен? Некоторые из них сами отрезают призраков, и им не по душе пришлись рассказы о тех особенно в ракурсе прошедшее-будущее.
Раздался протестующий слабый визг колес, словно Слайкер попытался двигаться в своем кресле.
— Не пытайся убежать, Эмми. Я уверена, ты знаешь, почему я здесь. Да, дорогой, я забираю всех их обратно, пять. И мне безразлично, сколько в них желания смерти, потому что у меня на этот счет есть свои соображения. Так что извини, Эмми, я приготовлюсь к тому, чтобы одеть на себя своих призраков.
Затем не стало слышно ничего, кроме пыхтящего дыхания Эмила Слайкера, редкого шелеста шелка и звука расстегиваемой молнии, за которыми последовал шорох падающей одежды.
— Ну вот, Эмми, путь свободен. Следующий шаг — мои пятеро потерянных сестер. Что, твой маленький секретный ящик открыт? Ты не догадывался, что я знаю о нем, ведь правда, Эмми? Так, а теперь немножко подумаем… Ага, мне кажется, нам не понадобится музыка — они знают мое; прикосновение: ощутив его, они встанут и засияют.
Она умолкла. Через какое-то время я различил намек на свет у стола. Поначалу он был очень слабым, как у звезды на пределе видимости, которая то исчезает полностью, то вновь возобновляет свое тусклое свечение; или он был подобен блистанью воды одинокого озера, освещаемого лишь светом звезд и проглядывающего сквозь деревья густого леса; или же это напоминало танцующие точки света, остающиеся в полной темноте и являющиеся иллюзорным обманом — следствие работы беспокойной сетчатки глаза и оптического нерва.
Но затем этот слабый отблеск принял отчетливую форму, хотя все еще оставался тусклым, едва видимым и перемещающимся взад-вперед.
Это была неясная изломанная кайма, образующая три края прямоугольника, — верхний был длиннее двух вертикальных, в то время как нижний край отсутствовал вообще. Постепенно очертания становились все более ясными, я обратил внимание ни то, что световая кайма ярче изнутри — то есть со стороны прямоугольника, который она частично составила в тех местах, где соприкасалась с полнейшей темнотой, — в то время как с наружной стороны она просто угасала. Продолжая внимательно наблюдать, я увидел, что два угла округлились и наверху появился узкий, более мелкий прямоугольник — этакая маленькая вешалка. Эта «вешалка» натолкнула меня на мысль о том, что я смотрю на папку, окруженную каймой исходящего из нсе неясного свечения.
Затем верхняя часть прямоугольника потемнела у центра, ник если бы в папку кто-то запустил руку, затем снова посветлела, словно руку вынули. После этого из папки, будто рука пела или уговаривала идти за ней, появилось нечто не ярче самой световой каймы.
Эго было похоже на женскую фигуру, нарисованную фосфоресцирующей краской на длинной полосе тончайшего шелка. Руки и голова женщины напоминали шелковый чулок — именно так, — а на голове было подобие едва видимых серебряных волос. И все же в этом присутствовало нечто большее. Хотя видение грациозно изгибалось в воздухе, как комбинация, которую встряхивает, готовясь одеть на себя, женщина, в нем билась собственная жизнь.
И несмотря на все искажения, оно оставалось соблазнительно красивым, и в лице его угадывались черты Эвви Кордью.