— …Ты же сам, наверно, понял, хоть и маленьким был — дед с бабкой маму мою любили. Очень они переживали, ещё тогда, до войны, что у них с отцом так неладно получилось. И всегда они к ней с добром были, даже когда она перед войной второй раз замуж вышла, за Женькиного отца. А в оккупации, когда она одна с нами двумя осталась — Женька-то только-только из зыбки вылез, — помогали ей, как могли, а я так вообще у них часто и дневала, и ночевала. И после войны тоже… Дед мамке и дом помогал в порядок привести, и наличники-то — его ведь рук дело, загляденье настоящее…
Так мне говорила моя старшая сестра через много лет после моего детства. Уже не было ни Кресток, ни её дома с дивными наличниками, ни дома родителей нашего отца. Ни деда с бабкой, ни Кати Хлебниковой. Уже и сама Галя к тому времени стала бабушкой… А причудливые извивы нашего общего с ней семейного прошлого всё продолжали нас волновать.
— …Нет, сам-то папа меня тоже заботой не оставлял, ты это знаешь. Я ведь, помнишь, не только в дедов дом приходила, как-то и в Боровичи к вам приезжала, когда там отец с тётей Аней учительствовали… А вот кому впрямь от всего этого нелегко было, так это им двоим — твоей маме и моей. Твоей — по-своему… И приняли-то её дед с бабкой поначалу без радости, «через губу»: мол, и не такая она душевная и хорошая, как Катька, хоть и образованная, И не наша, а дальняя, невесть какого роду-племени. Хоть она такая же талабская, как все мы… Это уж когда ты родился, они к ней подобрели, после войны. И всё равно: совсем своей тётя Аня для отцовых стариков так и не стала. Я и то это чувствовала, и за неё мне больно бывало часом — ну, как за мою мамку…
А ей, моей-то мамке, по-своему худо было. Она мне уж как-то незадолго до смерти сказала: беда моя, доченька, что я никого в сердце принять, кроме отца твоего, всю жизнь не могла… Да я и сама это видела, ещё когда мелкой была. Вот оттого-то она и со вторым мужем своим, с Женькиным отцом, не сжилась. По её словам, прожили они года два, он ей и говорит: ты, Катя, со мной спишь, а во снах Шурку видишь! А она и ответь ему: что ж я поделаю, коли это так… А тут война, ушёл он и не вернулся, и за это она себя казнила, всё говорила: ждала бы я его, так вернулся бы, не убило бы его, а я Шуру больше ждала, чем его, всё надеялась на что-то… А тут тётя Аня вернулась в Крестки в конце войны, и ты на свет появился, — вот тут, мамка говорит, сердце у ней и оборвалось. Ты ж ведь помнишь, любила она, когда я тебя к нам в дом приводила, но каждый раз потом за сердце держалась. Всё говорила: вот такой мальчонка мне все года снился, вот такого я родить хотела, чтоб как две капли воды с отцом твоим, доченька, схож был… Словом, надорвала она сердце, братик ты мой, надорвала…
Так говорила мне моя старшая сестра, мать которой не была моей мамой, но была первой любовью моего отца. Да, каждый надрывал своё ретивое по-своему… И много причудливых и гораздо более трагедийных историй мне ещё предстояло узнать, становясь из мальчишки юношей и проникая в прошлое нашей родовы.
Что там отдельные истории, даже очень завораживающие! Что там самые таинственные изустные легенды о дедах-прадедах сами по себе, и горестные, и донельзя смешные, — все они вместе и каждая в отдельности были бы постепенно мною забыты в круговерти моей собственной судьбы, достаточно богатой событиями, когда б они относились только к частной жизни того или иного родича моего, пусть даже и очень самобытного человека.
Но в том-то и дело, в том-то и ценность всех этих преданий, повествований и рассказов, услышанных мною и в детстве, и в юности, и уже в зрелые годы, в том и состоит их драгоценное для меня значение, что через несчётное число историй о судьбах, о житейских тропах моих родственников, ближних и дальних, я узнавал, в сущности, какова была жизнь России и русского народа в XX столетии. И даже много раньше.
В истории моей родовы, как в капле воды — окоём, отразилась История моей Родины…
…Мне ещё предстояло по-настоящему познакомиться с несколькими «кустами» семейств, с четырьмя-пятью «кланами» талабских крестьян, слобожан и горожан, которые вместе с нашей многочисленной фамилией составляли основу этой обширной и разномастной родственнической общины. Со строгими и суховато-жёсткими Бухмариными, среди которых было немало мужчин и женщин в красных путейских фуражках и беретах. Дед, в молодые свои годы потрудившийся на государевых стальных магистралях, особо гордился родством с этой семьёй как с людьми «ремесла настоящего», — кое-кто из них и в питерское начальство выбился… Но доброе и какое-то особенно сердечное родство связывало (прежде всего через бабу Дуню) нашу семью с «кланом» Завариных — правда, уже больше чем наполовину выбитым войной. Люди из этого семейства в основном и выбирали себе воинское поприще, но некоторые шли по «партийной» линии…
…С Ильинскими, хлебнувшими немало лиха в 20-е годы: среди них многие были потомственными священнослужителями.
И с их, можно сказать, младшей ветвью, Зуевыми; из них кое-кто тоже пошёл в пастыри, а других прельщала торговля, потребкооперация, но третьи (покумившиеся с Бухмариными) тоже занимались «настоящим ремеслом», столярничали, плотничали и слесарничали при железной дороге. Оттого-то главный дом этого семейства, двухэтажный, похожий на комод с каменной нижней половиной, и запомнился мне смешением редко смешивающихся меж собою запахов: «церковного», ладанно-елейного — со «скобяными», с духом рабочего инвентаря, но примешивался к ним и дурман, шедший от коробок и ящиков с дешёвым мылом, одеколоном и прочей нехитрой парфюмерией той поры, которые хранились в стенах зуевского дома. А ещё то было едва ли не самое шумное из всех жилищ наших родичей — там всегда шли бурные застольные дискуссии по всем возможным и не особо крамольным для тех суровых лет предметам. И чья профессия важней и полезней, и когда кончится война в Корее, и о смысле жизни вообще.
А из несколько более дальних по степени родства вспомню здесь только Ржевинских — любопытнейшее, доложу вам, семейство. Старинный род, некогда бывший и польским, и шляхетским, оказавшийся в нашем краю ещё в царствование Екатерины Великой. Здесь-то он сначала утратил свои права на дворянство, а потом и обрусел. Да настолько, что к началу XX века, когда Рже-винские стали частью нашего фамильного сообщества, от прочих мещанских семейств Тапабска они отличались, пожалуй, разве что высоким чувством достоинства, даже с налётом горделивости, да ещё основательной грамотностью, пристрастием к чтению. И, конечно, кое-кто из них помнил семейные предания о славном прошлом рода своего, а шляхетских предках, но — не более того… Рассказывают, правда, что примерно тогда же, в начале минувшего столетия, кто-то из Ржевинских, перебравшись в Петербург, повёл упорную тяжбу с государством за возвращение себе дворянского титула. И, представьте, в конце концов добился своего — стал дворянином. Получил, что называется, яичко к Христову дню: к благородному сословию он примкнул февральским днём 1917 года… Однако в большинстве своём представители этого семейства весьма неплохо устраивались при новой власти: были среди них и директора фабрик, и столоначальники в разных советских конторах Талабска и области. Но к нашим дням и эта ветвь родовы сошла на нет, истаяла, развеялась по свету, и лишь надписи на могильных плитах талабских погостов напоминают о Ржевинских…
Вот такою разветвлённо-разномастной была огромная общность ближних и дальних наших родичей. И это мне тоже предстояло постепенно узнавать. А ещё — что она была и разноплемённой. Иначе и не могло быть в издревле порубежном краю, который всегда служил Руси не только щитом против нашествий с Запада, но и её «мостом» для торговых дел с ним. В краю, где чистейшее, восточными набегами не замутнённое славянство издревле же соседствовало с прибалтийскими народностями, с «чудскими» племенами. Конечно, все, кто меня окружал в детстве, звали себя русскими — да по духу своему, по чувству принадлежности земле русского народа именно ими были. Но в XX веке ни о каком «единокровии» среди нашего местного люда тоже не могло быть и речи. (Что примечательно — никто тогда таких речей и не заводил…)