Выбрать главу

О, сколько же страниц в настоящую, подлинную, а не официозную историю народных мстителей могла бы вписать моя славная родственница! Сколько тайн могла бы поведать, сколько горькой и прекрасной правды сказать о том, какой в действительности была партизанская жизнь, как противоречиво, неоднозначно и мучительно зачиналась и разворачивалась эпопея сопротивления в тылу оккупантов… Могла бы — да не сказала, не поведала. Поначалу — по причинам вполне понятным отнекивалась: мол, кто ж такое позволит напечатать! И лишь два-три очерка о ней, казённо-юбилейных и «причёсанных», появились в печати, да одна моя с нею беседа — уже когда наступало время дозволенных откровений на прежде запретные темы. Но когда оно пришло — слова героев Великой войны стали не нужны новым хозяевам печати и России. И сами эти герои оказались оплёванными и забытыми… Когда я встретился с Ниной Ильиничной в последний раз, то впервые увидел её погасшей и поникшей. «Не могу я, Слав, не могу на этот власовский флаг смотреть! — говорила она мне сдавленным голосом. — Он для нас был наравне с гитлеровским, стреляли мы по нему, срывали эти тряпки трёхцветные, и — на тебе, государственным флагом его теперь объявили, над Кремлём повесили…» Ничего она не приняла из порядков «новой» России, подобно большинству её товарищей по оружию. С этой чернотой в душе и ушла… И донельзя горько мне вспоминать о ней. Так и не раскрыла эта доблестная, сильная и страстная женщина из нашей родовы в слове ни боевое своё прошлое, ни те потаённые грани партизанской войны, которые ведомы были ей в числе немногих. Теперь о них уже никто не расскажет.

А то немногое, что я успел всё-таки услышать от неё — то я ещё должен рассказать. Настанет час…

И, может быть, если не самое главное, то самое сокровенное из этих моих размышлений над понятием «родова».

…Вот вспоминается мне лицо той же тётки моей, Нины Завариной, отмеченное и яркой, и броской красотой славянки, светящееся и духовной силой, и волей. Но прежде всего тут вспоминается другое слово — страсть! Да, именно страсть первенствовала и главенствовала в облике этой незаурядной женщины — но и во всей её жизни тоже. Будь иначе, не стала бы она ни десантницей, ни партизанкой, бравшейся за самые рисковые дела. Но и выполняя одно из опаснейших этих дел, не подошла б на рынке к матери своей, чтоб хоть на миг взглянуть в родные глаза после нескольких лет разлуки, даже самой оставшись неузнанной… Но страсть была основой и её женской натуры, жаркой, жертвенной, безоглядной в любви. Оттого-то столь непросто складывалась у Нины Ильиничны её личная жизнь, её семейная стезя. По её же собственному признанию, женская судьба её несколько раз была «через колено переломана». Вот потому-то и оборвался взлёт её успешной и многообещающей карьеры партийного работника, что она предпочла высокому функционерскому креслу счастье жить с любимым человеком. Позднее счастье — на исходе пятого десятка… Ну и что странного! Именно тогда, в те годы, помнится, лицо этой волевой женщины преобразилось: отвага бывшей десантницы и отчаянность бывшей партизанки как бы на второй план в нём отошли, уступив место выражению счастливой любви, воплотившейся страсти любовной. И вспоминается озорная присказка моей тётки: «Без тёплого мужичка в постели бабе хошь какое высокое кресло подавай — оно ей ледяным будет!..»

Но и когда из глубин памяти являются мне лица других родственниц, ближних и дальних, лица женщин из времён моего детстиа и подростковых лет, то нынешними своими глазами я отчётливо вижу и различаю в них то, что ребёнком мог лишь разве что подсознательно ощущать. Мне ясно видится та же самая печать страсти, да! страстности, страстного и неистребимого желания женщины любить и быть любимой. Нет, не была тут исключением бывшая партизанка из нашей родовы, пренебрегшая высокой горкомовской должностью ради возможности наконец-то (причём немало тогдашних пакостных преград одолев) осуществить это желание… Мне скажут: мол, как же! в сталинское-то суровое время, в жёсткие пятидесятые, да ещё и в полупатриархальной провинции, в крестьянско-мещанской среде — какие уж там могли быть любовные страсти?! Но вот передо мной, как наяву, лица женщин, среди которых я тогда вырастал, и потому я отвечаю с неколебимой убеждённостью: такой страстной жажды любви — и такого жизнелюбия вообще — как на лицах тех действительно простых и трудовых жительниц древнерусского края, переживших и превозмогших лихолетье самой страшной из всех войн, словом, такой страсти не запечатлевалось более в последующих поколениях.

…Да, страсть земная, да, грешная, греховная, плотски-чувственная — как хотите, так и зовите её. Да, обязательно подразумевавшая жарчайшее желание близости с любимым человеком. А, значит, и желание завести с ним детей, жить с ним семьёй, строить с ним дом и обихаживать его вдвоём. И вообще — жить. Вот чем была она, та страсть.

…А не жила бы она в людях, одолевших мировую погибель, в людях, чьи тела и души уцелели в смертоносном пламени войны, — разве принялись бы они столь страстно возрождать свою землю, поднимать свои грады и веси из руин и пепла?! Не будь в них этой страсти — не было бы и нас, моего поколения, детей фронтовиков. Но эти люди, в окопах и в тылу добывшие Великую Победу, так хотели жить и радоваться жизни, как, наверно, никто из людей, до них населявших планету. Они знали и чувствовали: каждому из них выпала огромная удача — остаться живыми в битве с нашествием. И потому для них послевоенная жизнь — со всеми её лишениями и тяготами, со всеми грозными суровостями тогдашнего государства — сама по себе была счастьем. Была и долгое время ещё оставалась продолжением победного счастливого мая. И они страстно желали жить во всех смыслах этого глагола. И жить для них означало — любить…

Это только сейчас, в недавние годы мне стало предельно ясно, когда меж людьми загустел угарный чад безлюбия, равнодушия и отчуждения, когда жизнь стремительно стала превращаться в выживание, это только теперь мне, согласно есенинской строке, на расстоянии прошедших десятилетий отчётливо увиделось то большое и главное, что составляло сущность жизни в начальную пору моей судьбы. Диву даюсь — как моінно был пронизан и насыщен мир людей, среди которых я тогда рос, говоря по-нынешнему, «энергетикой» любви!

Всё в отношениях меж людьми было напоено ею. Тут нет, поверьте, ни преувеличения, ни идеализации: ибо даже самые мутные сплетни и дрязги, самые визгливые свары и грозные ссоры, вплоть до драк — а таких «издержек» людского быта в ту пору хватало, как и во все времена — всё это имело, как правило, главную, а то и единственную точку отсчёта: отношения между мужчинами и женщинами. Зря, что ли, сельские припевки о сладких или горьких муках любви «страданиями» звались?! Ревность, неприязнь к сопернику, зависть к удачливой сопернице — последнее чаще, ведь после войны нехватка мужчин в глубинке ощущалась особенно остро. А уж на тех полях бытия, где дело касалось любви и брака, где, говоря языком античности, владычили два не самых главных, но очень влиятельных бога, Эрос (он же Амур) и Гименей, — там сей дефицит частенько доводил северную кровь до кипения. Что у молодёжи, издревле решающей эти проблемы на гуляньях и посиделках известным радикальным способом, что у семейных, когда возникала угроза адюльтера — тут тоже без этого способа редко обходились…

«Гляжу, девки, она моего Петьку под ручку подхватывает и с ним из клуба. Ну, я выскочила на крыльцо, ейную косу-то на руку так намотала — враз подол у ей замокрел, будет она помнить, сучка мокрохвостая, как чужих парней уводить!..»

«…А я ему говорю: ты на неё шары не пяль, она меня четыре года была прождавши, покуда я по морям ходил, а ты где блыкался тогда, чего тогда к Наташке не сватался? А как я вернулся, у тебя и засвербило?! Говорю, а он в ответ лыбится да скалится… Я и не выдержал: хрясь ему в сопатку!..»

«…Ты вот что, зятёк наш ронный, ты заруби себе на носу, — мы сеструху нашу в обиду не дадим! Ежли ты, брульянт наш яхонтовый, и дальше будешь по вдовам шастать, а пуще того — к Варюшке, к Софроновой девке подъезжать, мы тя по брёвнам раскатаем!

Думаешь, тесть твой, Егорыч, похилился, хворый стал, так за Настю нашу заступиться некому? Зря, что ли Настасья тебя с фронта ждала, сына вон какого сберегла, да ещё двоих тебе родила, — для чего? Чтоб ты нонче перед чужими бабами да девками своим иконостасом звенел-красовался? Очнись, Фёдор, не то, ей-Богу, мы тя стащим на конюшню да и охолостим, будешь мерином, а не жеребцом!..»