Поэтому столь тревожно мне сегодня: это сокровище может уйти вместе со мной.
А ведь поистине — сокровище… Ведь каждый из сколь-либо примечательных людей нашей родовы жил «на особицу», и жизнь любого из них достойна того, чтобы о ней поведать людям. И разве не сокровище — целый эпос изустных легенд, «бывалыцин» и семейных преданий о порою совершенно невероятных, головокружительных событиях, происходивших с моими ближними и дальними сродниками, которые жили на заре века минувшего и ещё в позапрошлом столетии… Вот когда наступило мне время благодарить и столь рано проснувшийся у меня интерес к «делам давно минувших дней», и мою память, по сей день хранящую в себе то, что было услышано, познано из рассказов старших, из их разговоров меж собою, да и то, что я ещё успел застать на моей родной земле и увидеть своими глазами. А ещё — надобно вновь и в который раз (но и тысячи будет мало) земной поклон отдать душам родителей моих, сохранивших груды тетрадок, в которых я подростком вёл свои записки и дневники…
Вот, говорю, так и получается: лишь мне выпало на долю сохранить Память Рода нашего. И если не запечатлею я её на бумаге — замечательные люди, живущие сегодня лишь в моей памяти, станут поистине «тенями забытых предков». А ещё точней об этом сказал мой южнорусский товарищ по перу, не в одном дивном повествовании запечатлевший лики и судьбы своих земляков:
«Если я не напишу об этих людях, о них не напишет никто, и они умрут безымянными».[3]
Я не могу себе представить, что исчезнут в вечности безымянными многие родные мне люди, каждый из которых дарил мне свою заботу.
Частицу своей души, словом — растил меня. Но даже и те, кого я видеть не мог, а лишь слышал о них в семейных преданиях, даже и они меня в какой-то мере взращивали и воспитывали — причудливыми и неповторимыми судьбами своими. Я хочу, чтобы души их, пребывающие в «лучшем из миров», были спокойны. Их именам и судьбам суждено быть запёчатлёнными. Ведь и моей душе не обрести покоя ни на этом свете, ни на том (хотя кто в точности знает, какой из миров «этот», а какой «тот»?), если я не напишу самую заветную свою книгу. Главную свою. Заповедную — ту, что заповедали мне написать люди, без которых не было бы меня, такого, какой я есть… И с каждой новой страницей этой книги всё яснее становится мне: скорее всего, для того Всевышний и подарил мне жизнь, и наделил меня искрой творческого умения, пусть и малой искоркой, чтобы я написал её.
…Не всё под силу одному. Не обо всём заветном лишь от своего лица возможно говорить. Поэтому-то многие повествования этой книги излагает человек, которого зовут Славомир Чудинцев. Если вы скажете, что он — моё «второе я», то ошибётесь, хотя и не сильно. Судьба этого героя-рассказчика сходна с авторской многими своими дорогами и поворотами, а вот натура его, повадки и привычки — это всё во многом не моё. Особенно его разговорчивость и не растраченная с возрастом тяга к разным спорам и дискуссиям: вот уж чем я никогда не отличался… Но будь мой Славомир Чудинцев иным, не стал бы он героем-рассказчиком в этой книге.
Для очистки совести доложу вам, что некогда мне действительно был знаком человек с таким редкостным именем и с такою красивой фамилией. И человек это был очень достойный и самобытный… И вот пришло время, когда оба его имени, личное и родовое, как нельзя более подошли для того, чтобы наречь ими моего героя-рассказчика. И особого прегрешения тут нет: ведь в каких-то давних временах его предки обитали на чудских берегах нашего Талабского края и вполне могли быть сродниками моих пращуров. Хотя бы «многоюродными»… В конце концов, мы все родные — по Руси. Вот так и стал Славомир Чудинцев моим «соавтором» в повествованиях, которым суждено сойтись воедино в «Столешнице столетья».
Откуда взялось название, спросите вы. Поверьте, не ради красного словца, не из пристрастия к звучно-музыкальным сочетаниям слов так озаглавлены эти сказы-пересказы. Другого названия просто не могло быть. Оно пришло ко мне, когда я вместе с немногими оставшимися сродниками отмечал сто двадцать лет со дня рождения моего деда. И собравшиеся в том скромном застолье, поминая добрым словом последнего главу нашей родовы, говорили, естественно, о том, чем славен был этот могучий «коренник» среди своих земляков. Но почему-то (а, впрочем, ничего тут странного: за добрым столом с добрыми людьми чаще всего разговор склоняется к искромётно-весёлым мотивам) вспоминали, в основном, не то, как был он искусен и мастеровит в разных земных трудах, а его не истаявшее даже в старости удалое молодечество, его вошедшую в изустные легенды «гульбу», его донельзя артистичное для сельского человека былых времён умение объединять людей в застольях и песней, и игрой на балалайке и мандолине… И не одна забавная или занятно-озорная история из жизни покойного юбиляра звучала на том нашем поминальном пиршестве… А всё же настала минута, когда собравшиеся сродники несколько притомились от смеха и от тех ёрнических баек, и кто-то произнёс: «Что мы, ребята, зубы-то скалим? — ведь Мастера поминаем сегодня, да, с большой буквы. Хоть бы кто вспомнил, какие он „горки“ да этажерки узорчатые творил, а?» Другие тут же подхватили: «Как не помнить! а какие наличники резал, а уж столешницы с-под рук его выходили — просто сказка!..»
Я услышал слово «столешница» — и вдруг из самых дальних глубин памяти явился мне давний час моей юности, когда это слово впервые обрело в моих глазах не только плоть, но и душу.
…Деду оставалось тогда жить ещё лет пять-шесть, он ещё хлопотал и в доме, и в саду, однако, видимо, чувствуя, что век его близится к завершению, начал, по его выражению, «в прошевальные гости ходить». Стал наносить визиты особо дорогим для себя людям — прежде всего тем, кто жил или в городе, или в каких-либо дальних окрестностях, и кого он уже не чаял более повидать. Причём среди тех людей были не только родственники, их-то дед предпочитал к себе в гости звать; нет, он навещал самых старинных знакомцев своих, коих к тому часу уже оставалось всего ничего. И в самую первую очередь ему надобно стало повидаться с теми, кого он звал «товарищами по ремеслу». Это были старые садовники или старые же столяры и краснодеревщики, но не просто старые, а знатные, кого дела их рук всерьёз прославили. Настолько, что дед считал их либо «сурьёзными» селекционерами, либо ровней себе в столярном деле. Иных же — таких, правда, было буквально раз-два и обчёлся — ставил выше себя в искусстве «красного дерева». Вот в гости к одному из таких мастеров, славному своим уменьем и «калить» древесную плоть, и создавать на ней дивные узоры, я и сопровождал своего прародителя погожим осенним днём…
Шли уже студенческие мои годы. Я приехал, «прихватив» с благосклонного разрешения деканата несколько дней к воскресенью, из Ленинграда в Талабск, чтобы помочь родителям в уборочной картофельной страде. Завершилась она на удивление быстро; тут-то дед и попросил меня потратить на него полденька. Ноги старику уже служили не очень верно, а его старинный приятель, к которому он решил направиться в «прощевальные гости», жил на противоположной окраине города. «Внук ты мне ещё аль уж совсем нос задравши в своём новорситете? Сделай божецкую милость, Славный ты мой, проведи меня до мово Лаврентьича… Итьон, понимай, самый распоследний из моих дружков с мальчишечьих годов. Больше уж никого, все померши… Да и не просто дружок он мне, а — товарищ!»
Как видим, «наше слово гордое» и в очень давние времена, ещё в конце девятнадцатого века, когда мой дед был юным пареньком, служило далеко не только партийным обращением. Среди мастеровых русских людей оно означало самую высокую степень профессионально-трудового дружества… По дороге к этому Павлу Лаврентьевичу дед рассказывал мне, что они вместе с ним несколько лет подряд обучались и жили в Доме Трудолюбия, который был основан и существовал радением купца Батова, знаменитого талабского мецената-старообрядца. В том весьма своеобразном учебном заведении подростки из крестьянских и мещанских семейств (причём ДЛЯ поступления им надо было пройти довольно жёсткий отбор, испытание, по-нынешнему говоря, на профессиональную пригодность) могли получить не одну, а, при желании и наличии способностей, — две или даже три специальности. Да такие, что с ними эти юные труженики могли не только надёжный кусок хлеба с маслом себе в жизни обеспечить, но даже и неплохую карьеру сделать в бурно растущей промышленности тогдашнего Государства Российского… Из рассказа деда выходило, что они «оба-двое с Пашкой» обучались и слесарному, и столярному ремёслам, а добавочно — и резьбе по дереву. Но, в отличие от деда, для которого «краснодеревье» навсегда осталось только увлечением души, «художеством» (при том, что почти всегда оно ему и добрый приработок приносило), его товарищ именно это искусство избрал главным поприщем своим. И не случайно: в нём он стал потомственным мастером.