— Да, скусно! — шумно втягивая воздух ноздрями, сказал мой прародитель. — Духовито, ровно от досок токо что разделанных: аж в носу щекотит! А я, Паша, ничо не забывши, ни как нам с тобой в Доме Трудолюбия жрать хотелось с утра до вечера, хошь и кормили нас там не постно; ни как мы с тобой по девкам почали бегать… Ты же меня раней женился, а Дарья-то твоя совсем зелёная ягодка была, ить токо з-за рук твоих золотых, за то, что таланом уж в силу вошёл да на ноги встал, ейные отец-мать её за тя и выдали. Да, жалко Дашу, ладная женчина была… Ну, помянем её… А настойки твои, Лаврентьич, тож забыть не мочно, уж так они нас с тобой в давешние года замолаживали! От токо на скус уж ничо не разберу, которую мы сейчас-то пробуем — тминную, а?
— Не, что ты, Никола, совсем сдал — это ж калгановка! От неё и голова не болит, и печёнка лучшеет… Ну, за встречу, Александрыч!
— Ох, точно, прям до печёнок и пробрало! — выдохнул дед, сделав глоточек. — А всё ж, Павлуша, куды ты твои самолучшие рукоделья подевал-то, коль не продал никому? Ну, вот хоть те две рамы, в которых у тя тут Киров со Сталиным красовались, — эх, огненные работы, как раз под тех двоих, леворуционные, то кумач, то киноварь, то празолоть… Иде ж они ноне?
— А роздал всё, — спокойно ответил Павел Лаврентьевич. — Вот детям-внукам и роздал, пусть пользуются да радуются. Мне уж это всё теперь ни к чему…
— Всё роздал?! — восхитился его стариннейший друг.
— Всё роздал, — спокойно подтвердил мастер, — вон, внучке младшой, которая с утра лепёшек тут нам напекла, те самые рамы и отдал. Ну, не так просто, а в подарок, на свадьбу — она ведь недавно замуж выскочила… Сами-то патреты, Мироныча и усатого батьку, свернул да в спальне под кровать положил; молодым ноне на их молиться не надобно, вот пусть что хотят, то в те рамы и вставляют. Пусть владают… А как правнуки подрастут, ежли доживу, я им и эти мебеля (он обвёл рукой деревянное убранство горницы) тоже отпишу. Мне-то теперя всё ни к чему… Да сам посуди, Николка, к чему жить-то? для чего? я ить уж третий год до инструмента не касаюся: руки не те, глаз не тот — а хуже дело делать, чем ране делал, нельзя, на кой мне позор такой?!
— Это верно, — грустно кивнул дед, — правов у нас нет худо робить… А я так, Паша, и вовсе пять лет, как не стоявши у верстака. По саду ещё кой-что могу, а ремеслом заниматься боле — не! всё одно, что на целковый пятаков покупать…
— Так чего ж ты дивишься, что я изделья свои заветные роздал? Ведь не кому попало — детям да внукам своим, кровинкам… Да что там ларцы-сундуки! Я золлингеновский инструмент свой давеча внуку передал, он посля армии крепко за ремесло наше взялся, не зря мы с сыном его наставляли, со средним моим, когда тот ешё в школу бегал. Вот, вижу я: можно ему эти немецкие резиы мои доверить, и — отдал. А такого набора, думаю, ноне почти что ни у кого из новых резчиков нет, — он ведь мне ещё до первой войны подорен был. Веришь, Коль, отдавал его внучонку — думал, сердце разорвётся! Ан ничто, живу… Да токо не живётся мне без Дашутки-то моей…
— Не убивайся ты так, Лаврентьич, ведь тебе с детями так повезло — мало кому такое везенье достаётся! Из четырёх сынов трое по твоему следу пошли, хоть никто тя не превзошёл в мастерстве, а ещё и внуки теперь, может из их кто дале тя в ремесле шагнёт… Не, Павел, не кручинься! Мне-то на сынов неча жалиться, все в добрые люди вышли… кого не убило, конечно. А вот моим делам никто из них не наследник… Ни по садовой линии, ни по ремеслу: так, для себя малость часом мастерят, но — не боле того. Вот Боренька, младший мой, тот бы, да… столярничать он уж начинал всурьёз, да и в краснодеревье вникать почал, он бы может, и стал мастеровым — кабы в Бресте не погиб, в первый же день военный… Вон на него (дед кивнул на меня) надея у меня была, ить токо из зыбки вылез, подле меня вертеться в саду стал, а потом и помогал мне в садовых делах моих, да и хорошо, с душой, не с-под палки. И научился от меня кой-чему, и уж было думавши я: пойдёт он в селекционную науку-то… Ан нет: материна натура верх у него взяла: в словесные науки подался в новорситуте своём. Вот так, Паша, за тебя радуюсь, а за себя радости нет!
И дед всхлипнул… Но хозяин дома, наполнив ещё раз своей калгановой настойкой рюмку, стоявшую перед другом его отроческих лет, хлопнул его по плечу могучей своей ладонью:
— Теперь я те говорю, Лександрыч — не надрывай себе душу! Уж кому-кому, а нам с тобой обоим подвезло: такой век прожили, ведь никого, окромя нас двоих, неосталося из „трудолюбцев“-то… А скоко разов косая нас за шкирку лапала, что тебя, что меня, хошь в гражданскую, хошь посля. И ничо — не вбили нам по девять грамм! Так что удачливы мы с тобой, Коляха, по самое некуда… А уж одно то хотя б, что последнюю войну пережили — то уж чудо из чудес! За молодых, конечно, до сих пор больно, что в ей сгинули. Да ты на других стариков гляжь, кто и нас помлаже: у кажного второго все детки погибши на той войны, бобылями век доживают… А у нас с тобой и сыны, и внуки — грех нам с тобой на житьё жалиться. Это уж точно — Бога гневить…
— А всё одно, — сморкаясь в большой клетчатый плат и вытирая слезящиеся глаза, говорил дед. — Обидно, что внуки мои стамески от долота отличить не могут, а белый напив от штрифеля — так лишь по скусу! Вот он, говорю, Славка, различает, научил я его кой-чему доброму, так всё едино, по моему следу не пошёл…
— Его-то не кори, — добродушно глядя на меня, пророкотал Павел Лаврентьевич. — У него, видать, свой талан… Да и зелёный он ведь ещё: Бог весть, скоко разов ещё планида его переменится. Окромя того, Лександрыч, скажу: уж чтой-то главное этот твой внучок от тебя в наследье взять должон, возьмёт. Я ить как его увидал рядом с тобой, ажио глаза протёр — ну, ты и ты, когда в его годах нонешних был. Ровно бы список с тебя сготовлен, копия…
А уж я точно знаю: когда такое сходство, так оно и внутрях тоже есть.
— Это верно, — не без некоторой гордости в голосе подтвердил мой прародитель, — натура у него в мою происходить почала. Горячий больно, упёртый… Шурка, тот и в парнях поспокойней был, а уж учительство его и вовсе обтесало, утишило ндрав ему… А сынок евонный, вишь, в меня!
— И его жисть обтешет, — с уверенностью молвил хозяин дома. — Всех обтёсывает да обрабатывает, кого топором, а кого и буравчиком… Вон и ты, Коля, ноне жуёшь в размер, с расстановкой, а помню ить как сейчас: мальцом был — так челюстя у тебя трещали, уши ходуном ходили, когда лопал. Глянь — и внучок твой, хошь и поантиллегентней жуёт, а тож ноздри ходют, видно, духовитость-то его до нутра допекла. И тут в тебя вышел… А ты, Слав, жуй, лопай от пуза, не обращай вниманья на болтовню-то нашу стариковскую! Ешь, сердешный ты мой, твому организьму много надо…
…Но я слушал беседу стариков очень внимательно — однако действительно „лопал“. У меня в ушах ломило от вкуснотищи тех лепёшек, ещё тёплых, испечённых на льняном масле из ржаной муки с примесью овсяной. Надо признаться, ни мама, ни одна из моих многочисленных бабок и тёток, даже самых искусных мастериц в „печиве“, таких изделий выпечки на стол не поставляли… То были поистине шедевры старой русской кухни: их можно было или смаковать — или „лопать“. Но мой тогдашний юношеский, впрямь зверский аппетит не давал мне никакой возможности смаковать что бы то ни было. В ту пору я мог ещё только „лопать“ — и не только еду — жадно глотать жизнь, открывавшуюся мне…
Вдобавок, оба старика были правы в том, что меня „до нутра допекла духовитость“, витавшая в тех гостеприимных стенах. Дразнящий, щекотавший ноздри аромат лепёшек создавал эту „духовитость“, мешаясь со множеством сложных, терпких, то сладковатых, то горьковатых запахов дерева, которыми был насыщен воздух в доме старого мастера. До того дня доводилось мне множество раз — чаще всего с дедом, но, повзрослев, и сам заводил такие знакомства — бывать в домах и в мастерских краснодеревщиков. Дышать смесью таких запахов, исходивших или от совсем ещё свежей, или от сухой, а то и прокалённой, проморённой разными едкими пропитками и покрытой лаками плоти ореха, дуба, сосны, липы, ясеня, берёзы и других, более южных даров леса… Короче, волшебный дух этого действительно божественного искусства был мне уже крепко известен и в самом буквальном смысле. Но в доме старинного дедова товарища сей дух был многократно более стойким и богатым, нежели в любом из жилищ или рабочих помещений, где обитали и трудились художники „пламенного дерева“, и где мне доводилось быть гостем. Как вам сказать… это был именно настой, да, не за много лет, а за много десятилетий настоявшийся на запахах и ароматах разнообразных древесных пород, спиртов, красок и лаков настой воздуха. Такой, что его не вытравить уже ничем. Такой, что может исчезнуть только в одном случае — только если исчезнут сами стены, меж которыми витает этот воздух, и если исчезнет всё, что меж ними находится. И не только вещи, предметы, но и — люди.