И прежде всего примагнитило мои глаза то, что находилось в самой середине мозаики.
Это не было гербом Российской Империи, но по сути несло то же самое значение. Впечатанный в пламенеющую плоть доски двуглавый орёл поблёскивал золотистым оперением. Над ним золотилась корона. Причём — корона сказочная, с зубчатым верхом… Лапы орла опирались на две скрещенные старинные пушки. Инкрустация под ними изображала нечто вроде воинской ленты, в неё были впечатаны цифры — 1855. А над короной тоже вилась лента, но с другими цифрами — 1861. Чуть выше неё медной празеленью отливало изображение, которое, видимо, по замыслу его автора, являло собой лавровый венок. Полукружия ветвей лавра замыкали собой первую букву алфавита и две римские цифры — «А 11».
…Крымская война, битва за Севастополь, последний год царствования Николая Первого. И — год объявления Воли: отмена крепостного права, крестьянская реформа Александра Второго. Вот что запечатлели символы, соседствовавшие со срединной инкрустацией столешницы — с двуглавым орлом и короной.
— Павел Лаврентьевич… это вы?., неужели это вы сами… всё это сделали?! — еле ворочая языком в ошеломлении, спросил я мастера.
— Я?! Ну, сказал! Я… Да у меня и замаху бы на такое дело не достало б! Я! Сказал, тоже… Да она моему батьке ровесница, столетня эта — вона когда она почата была! Не токо нонешние — нашего времени люди и то уж были не те, чтоб такие глыбы вздымать. Закал у нас уже не тот, куражу того в нас уж не водилося, кой наши деды имели. Вот они, древлерусского закваса люди, старопрежние мастеровые — вот они годились к таким промыслам, как столеш-ня эта. А мы уж токо и мочны, чтоб узорить по имя сделанному…
…По словам Лаврентьича выходило, что столешница в своём первоначальном виде родилась под руками его деда. Он не был крепостным, но «состоял при барине»: служил в качестве «древесных дел художника» у крупного талабского помещика, ценителя изящных искусств. У сына этого помещика, молодого офицера, намечалась женитьба, и отец загодя стал готовить ему свадебный подарок — «царский стол». За его изготовление и взялся дед Лаврентьича. Но молодой офицер вскоре уехал в армию: началась Крымская кампания, он стал участником севастопольской обороны, где его тяжело ранило. С женитьбой что-то разладилось, и «царский стол», произведённый барским краснодеревщиком, оказался ненужным. Ибо старый барин вскоре помер, а новый, ставший инвалидом, изящных искусств не ценил. Хотел было мастер напомнить отставному офицеру о заказе его отца: под первой и на час изготовления столешницы единственной инкрустацией — орлом и короной — изобразил то, что должно было улестить сердце израненного воина, батальное напоминание о севастопольской героической страде. Но шло уже время больших перемен в империи, которые, говоря некрасовской строкой, ударили «одним концом по барину, другим — по мужику», и помещику стало уже вовсе не до новой мебели. Он глянул, прослезился, либерально выпил с верным работником своего отца по рюмке водки, дал ему целковый с профилем царя-освободителя, глянул на несостоявшийся свадебный подарок ещё раз, махнул рукой и — уехал в Германию «на воды», поправлять здоровье подальше от шершавой отечественной жизни…
Так столешница и осталась у её автора и создателя. (Ножки стола, чтоб не загромождать мастерскую, были сняты, и все последующие десятилетия столовая огромная доска существовала сама по себе, приставленная к той или иной стене — кроме тех часов и дней, когда вновь оказывалась в работе). И бывший барский краснодеревщик стал время от времени «узорить» её по своему усмотрению. А затем эту традицию перенял от него сын, уже достигший в искусстве «пламенных древес» немалых высот, а основная площадь доски была занята «вставками» и «врезками» Лаврентьича и его сыновей. И, когда столешница предстала моим глазам, места для новых инкрустаций на ней уже не оставалось.
— Ещё его дед, — хозяин дома кивнул на моего прародителя, — прадед твой конду сыскивал, для такого замысла надобную. А чтоб таку доску с нескольких кусков смастерить да сшить их навечно — редкостную конду надо было добыть. Чтоб и срезом широка, из ствола необхватного, зрелого, но чтоб ещё не стара, чтоб трещин не давала…
— Не понял? — сказал я. — Чего он, мой… это уж, получается, мой прапрадед, что он искал для вашего деда?
— Конду! Стоющую, добрую конду, чтоб эту столешню с её сотворить… Аль забывши ты там, в ученье книжном своём, что такое конда?
— Забыл! — честно признался я.
— Эх! Мать честная! Паша, они ж все слова родные скоро позабудут, — рявкнул мой дед. — Вот у вас, у молодёжи, уже и мода пошла, замечаю: как хотите кого дурным обругать, ну, тупоумным аль, там, мозги плесенью заросли — так его кондовым лаете. А ить самыми дурными себя кажете! Ить конда — самолучшая сосна, красная, така, что и дуба крепче, и каменной берёзы, а и ёлки младой гибче. С её что исделано — то уж на тыщу лет! Потому — кондовое, с конды… От како дерево мой дед евонному деду поставил! Запомни, Слав, что тако конда — эва она, в столетне этой кудесной…
— Запомню, — пообещал я.
(…Обещание сдержал: с тех пор и по сей день ни тугодумов, ни ретроградов не зову кондовыми людьми. Впрочем, благородное дерево дуб тоже не обижаю).
Сам создатель этой столешницы украсил мозаичным орнаментом только самый центр своего творения. Справа от орла и короны красовалось изображение московской колокольни Ивана Великого и Царь-пушки. Слева — башня Адмиралтейства: мастер сумел даже довольно-таки точно изобразить маленький златой кораблик на достославном шпиле, на воспетой столькими поэтами игле…
По незримому лучу вверх от короны, вслед за лавровым венком с «А 11» располагался щит русского витязя — причём киноварь его цвета совершенно не потускнела от времени, она светилась так раскалённо, что древесная плоть самой доски вокруг этой «вставки» казалась лишь чуть розоватой. А на щите серебрился барс (надо сказать, весьма напоминавший нашу лесную рысь или «камышового», местного же кота с озёрных берегов); сей древний знамённый символ Талабска гордо вздымал и правую переднюю лапу, и хвост.
А книзу от центра, под орлом и под севастопольскими пушками сверкал пятью куполами наш собор Святой Троицы. Меня не могло не поразить, что на этой инкрустации цвет его белокаменных стен был действительно сахарно-белым… Вот такими предстали моим глазам центральные, начальные «вставки» и «врезки» этой столешницы, созданные ещё её автором.
Я спросил Павла Лаврентьевича, из каких материалов его дед создавал орнаменты, и каким способом ему удалось достичь такой их яркости и такой долговечности их окраса.
— Дак он чем-чем токо не пользовался, — отвечал мастер. — Дерево, любое и кажное, оно ж как человек, бесполезным не родится, а принесёт ли пользу — смотря в чьи руки попадёт. В добрых руках и г… конфеткой станет; вона, средний мой сын прянишные доски мастерит — таки они выходят у него, иностранцы нарасхват берут, и в наших магазинах, и в питерских. А всего-то — липа! Вот ведь волшебно дерево — и на лапти, и на образа, а уж мёд с её…
— Да токо сыну твому никакого мёду от той продажи, — заметил его старинный приятель, уже сильно уставший и сидевший в кресле, — сам он мне сказывал: копейки он за те доски получает от государства!
— Дак тако государство, — развёл руками Лаврентьич.
— А у деда твово, Паша, думается, что под руками лежало, то и в ход шло. К тому ж, Слав, о те поры ещё и чугунка к нам не ходила, а с дальних краёв древесину лошадьми не навозишься…
— Не, когда он почал уж по своему хотенью вставки эти делать, железную дорогу в Талабск уж проложили, — возразил приятелю хозяин дома. — Но, ясно дело, у деда и раней, при барине, самых ценных пород матерьялы водились. И тот же явор, и тис, и кедр, и берёза карельская… А для начальных-то вставок у него чаще в дело дуб шёл да ель, а на что побелей аль что посеребрить надо было — ясень. А так, конечно, любая порода ему подручна выходила… Это уж батька мой, да и я вслед ему вереск резать стали да орех — они в себя пропитки самые пламенные примают накрепко, навек, тож и вишня, и черешня. Почто отец мой славен ставши? пото, что пробовать не боялся, нонешним языком говоря, опыты ставить, разны краски к разным породам прилаживать… Зря, что ль, сказано — художество!