— Но, наверное, ваш дед вашему отцу, а, значит, и вам какие-то цветовые секреты передал? — спросил я мастера. — Были же у него какие-нибудь способы особые, тайные, как дерево морить и окрашивать?
— Да тут один секрет — сам пробуй! — голос дедова друга по-молодому зазвенел. — Говорю тебе — художество! не нами придумано, ещё до прадедов наших. Чему б ты у старопрежних мастеров ни научивши, даже у самых славутных, да хоть и у отцов-дедов твоих, а всё одно: покульсам не поймёшь, не увидишь, как да что утя получается, как тебе с каким матерьялом надёжней обходиться — никаки тайны способы не помогут, хошь ты сотню их знай… Ежели сам ты свою методу нашедши, то — мастер, художник, мастеровой стоющий. А ежли токо на чужую пробу надея у тебя — весь век в подмастерьях будешь ходить…
— Это ить и в любом ремесле такой устав, — подал с кресла голос мой прародитель. — И в твоих, Слав, делах словесных да книжных…
— Погоди, Николай, — с досадой глянул в его сторону Лаврентьич, — погоди, не то ить мальцу твому важнеющий предмет забуду изложить. Ясно дело, дед мой отцу моему, а тот мне всяки разны способы в наследье передавал, насчёт закалки матерьяла, моренья и крашенья. Но уж тут-то, при Николае Лександрыче, грех не сказать, что это евонный дед моему в том подмогал. Не токо дерева надобные ему поставлял, но ещё и секреты красилей полуверческих ему поведавал!
— Эт было! — горделиво подтвердил дед слова своего товарища. — Я-то свово прародителя не помню, а батька мой мне про то говорил. Дед-то мой, Слав, среди полуверцев да эстонцев был взрощен, посля уж в Крестки перебрался, с женитьбой. А в сетоских людях красили с незапамятных времён славились. У эстонцев тож, но боле по холстинам: случаем, встретишь мужика тама, рубахе на ём уж сто лет в обед, расползается от ветхости, а как вчера покрашена… А ты же должон полуверческие челны знать, мальцом-то в приозерье их ты не по разу видал. Носы ихние — то конёк, то дракон какой, а окрас ихний и после путины как новый, на солнце горит киноварью аль кумачом. А пото и много красилей по дереву с их народу-племени вышло… Вот и дед мой кой-что с того ремесла ещё мальцом проведавши был. И подмогнул деду Лаврентьича тем златьём своим, когда тот за столешницу эту взялся…
— Да, крепко он тогда родство поддержал, выручил брательника, — молвил мастер, грузно опускаясь на могучий табурет рядом со своим старинным приятелем.
— Как? — воскликнул я, уже несколько перегруженный открытиями, которые в тот день под крышей дома старого краснодеревщика не раз ошеломляли меня. И оглянулся на деда, в чьём облике уже, казалось, навсегда умиротворился апофеоз горделивого и долгожданного торжества. — Дедушка, вы что, с Павлом Лаврентьевичем родственники? Ты мне этого никогда не говорил! И никто, ни бабка, ни другие наши… А кто вы нам, Павел Лаврентьевич?
— Дак что тут говорить, оно вроде меж нами-то двумя само собой разумеется, а прочие-то родичи, что мои, что ваши, про то родство аль не знают, кто помлаже, аль забывши… По правде-то и так можно сказать: кровного родства, допустим, меж тобой, Слав, и меж моими внуками, считай что и нету. То от вас зависит, будете ль вы друг дружку в родичах числить аль нет… А вот промеж мной и Николай Санычем, дедом твоим — есть оно! И не в кровях тута дело: наши с ним деды ить даже не троюродными были, не брательниками, а дальше, почти что седьмая вода на киселе, а вот же — весь век свой братьями друг дружку кликали. Братьями — не абы кем инако!
— И отцы наши, — поддержал своего старинного друга дед, — тоже друг дружке братьями были, а уж скоко бочек бражки вместях уговорили — никому не переплыть имя выпитого, то в бывальщины вошло промеж старопрежних мастеровых людей…
— Лучше б они пили-то помене, тогда б не стали мы с тобой безотцовщиной в мальчишьи годы, — негромко проворчал хозяин столешницы как бы «в сторону». Но дед, похоже, и не расслышавший этой реплики, продолжал:
— Дак как же мне Павла Лаврентьевича родичем моим крепким не кликать, а, Слав? Ты возьми себе в ум: тако есть родство, что не токо родственной кровью держится!
— Это я знаю, — сказал я. «Нет уз святее товарищества», у Гоголя в «Тарасе Бульбе» так написано.
— Во! А про Бульбу книжка — из главнейших, я её в молодые-то годы почти что наизусть помнил… А когда твово товарища и отец, и дед с твоим отцом и дедом братьями звались, то такой товарищ тебе — наипервейший сродник. Вот мы с Лаврентьичем такими сродниками всю жисть были и по сей день оставши… Ноне таки порядки пошли: ронные братовья про своё родство запамятовать мочны стали. Дак дела нету мне, кто да что про кого скажет из сродников. Для меня, Паша, главно дело, что я тебя всегда в родове нашей числил!
— А я тя, Николка, в нашей! — широко и молодо улыбаясь, ответил моему деду старый мастер.
Вот так в тот давний сентябрьский день дивное творение художников «пламенного дерева» внесло ещё один — и очень существенный — штрих в моё представление о том, что такое родова…
— Это уж мой отец узорил, — сказал Лаврентьич, показывая на инкрустацию, изображавшую нечто вроде башни с крестом на плоской крыше. Под башней были перекрещены друге другом две винтовки старого русского образца, с длинными штыками, их обвивала воинская лента. И, несмотря на дату, запёчатлённую на этой ленте — «1879», вряд ли смог бы я тогда распознать, какое именно событие нашей истории отражено в этом орнаменте — если б в те студенческие времена не курил бы дешёвые болгарские сигареты «Шипка».
— Родич батькин там полёг, на той Шипке, в Болгарии, — пояснил мастер, — вот отец эту вставку и сделал, а картинка с этой башней в ту пору всюду красовалась…
— Тоже вашего отца работа? — спросил я, показывая на соседнее изображение. Хозяин столешницы кивнул и заметил: — Тут редкий случай: он во вставку речной бисер вклинил.
Бисер — то есть, речной серебристый жемчуг — играл, по замыслу автора инкрустации, роль бриллиантов, украшавших царскую корону. Но не условно-сказочную, как в центре столешницы, а примерно такую, какую можно и сегодня увидеть в Оружейной Палате. Однако эту корону покрывали крупные кровавые капли; багряными кусочками дерева в виде капель было инкрустировано и изображение золотого креста в чёрном обрамлении. оно располагалось под короной, а ниже в плоть доски были вживлены цифры ещё одной даты — «1881».
Сам знаешь, думается — когда Александра-Освободителя убили…, — обронил хозяин столешницы.
…Бессмысленно было бы повествовать обо всех или даже лишь о самых впечатляющих «вставках» и «врезках», которыми потомки создателя этой огромной столовой доски увековечивали главные события нашей истории. Несся по рельсам среди таёжных гор паровоз с длинной трубой, символизировавший прокладку Транссибирской магистрали; в бурные морские волны уходил нос корабля с надписью «Варягъ», три языка пламени закрывали собой белоколонный портик дворца…
— Это ж ты, Николай, тута руку приложил, помнишь? — окликнул мастер своего старого друга. И, обернувшись ко мне, сказал: — Когда первая замятия, Пятого года, затихла, я всё думавши был — как её пометить? Вот тут и дал мне совет дедушка твой: мол, барские именья мужики жгли, то и надо изобразить. Я ему и говорю: сам надумал, сам и делай! Вот он и сладил эту памятку про первую леворуцию… Гляжь, и у него киноварь тож не выцвела, горит! А во — в четырнадцатом годе вставка исделана, — Лексаныч, я чтой-то памятью слабну, она ж тоже твоя?
— Моя! — глуховатым, внезапно севшим голосом произнёс дед, поднялся с кресла и, подойдя к стене, закрытой наборным деревянным овалом, прикоснулся рукой к серебристому трёхгранному штыку, насквозь просадившему рогатую кайзеровскую каску. — Это мне родич с Сибири брус пихтовый привёз, вот тот брус тута и сгодился. Славный матерьял… — И, помолчав, вздохнул: — Да… Первая война, анпериалистическая… А скоко ж их было посля!
…И всё главное, что произошло в России «посля», в последующие полвека, нашло своё отражение в инкрустациях столешницы. Каждому из сотрясений и великих событий мастер и его сыновья находили свой символ, свой образ, врезанный в «конду»… Но главное, что тут следует сказать: все эти изображения были расположены в удивительно симметричном порядке по отношению друг к другу и к площади овала. Можно без преувеличения назвать главное качество многолетней работы нескольких мастеров одним словом: гармония. При всём множестве «вставок» и «врезок» ни одна из них не мешала другой и с ней не соперничала. Столешница была совершенством.