Выбрать главу

— Лоэнгрина — не знаю, а Ленского и царя Берендея в «Снегурочке» — может быть, — ответил Собинов и начал вспоминать какие-то очень волновавшие его, видимо, случаи из детских и юношеских лет, проведенных в Ярославле.

— Если бы голос нашего народа обработали в консерваториях, то он, пожалуй, зазвучал бы сильнее итальянского, — заметил как-то Собинов. — Итальянцы поют чудесно, но не те, конечно, которые промышляют этим среди туристов, а те, кого приходилось слышать в тихих итальянских городках, когда они пели только для себя или для своих возлюбленных. Удивительно! Отчеканено, отработано! Каждое слово отделано с таким изумительным совершенством, что диву даешься!

В итальянской песне такая теплота, такая сердечность, что просто порой плакать хочется. Словно она руками за сердце берет. Может быть, это мне так кажется оттого, что я русский, волжанин… Хоть у нас часто можно услыхать: «Поешь мотивно, а слушать противно», но к русской песне, льющейся из души, это никакого отношения не имеет.

— Я уверен, — однажды сказал Собинов, — что если к сердцу и душе нашего народа прикоснется настоящая школа пения, то русская песня зазвучит с такой силой, что не уступит никакой другой.

— И никакие модные, на потребу публики песенки ей угрожать не станут, — вставил Владимир Алексеевич.

— И Вяльцева, и, особенно, Плевицкая, да и хор Славянского не смогут сравниться с настоящей русской песней, — добавил Собинов.

В разговорах о судьбе русской народной песни, которая тревожила всех, участвовали и другие певцы, заходившие на огонек Столешников.

— Волгарь всегда останется волгарем, — сказал после одной из затянувшихся бесед Гиляровский. — Как волгаря ни тереби, как ни потроши, всегда он будет хранить и бережно лелеять самое лучшее, что есть в нашем народе.

— Да, Владимир Алексеевич. Да, да! — согласился Собинов.

— А как же Ленский, царь Берендей, Левко из «Майской ночи»? — спросила Марья Ивановна.

— В их основе тоже лежит народная песня, душа народа. Без души все наше артистическое мастерство едва ли многого стоит, — сказал с уверенностью и убежденностью Собинов.

— Душа — душой, а без уменья тоже на подмостки театра выходить трудновато, — вставил кто-то из сидевших за столом артистов.

— Без уменья нет рукоделья, а потому всем и всему учиться надо, — улыбаясь, сказал Гиляровский.

— Рукоделье актерское — вещь не простая, — добавил Собинов.

Композитор Юрий Сахновский, грузный, большой человек, хорошо разбиравшийся в вопросах музыкальной художественной культуры, однажды после ухода Собинова сказал:

— Кажется, с того самого момента, как «Евгений Онегин» только начал печататься, он вошел в русскую жизнь, в русскую культуру, в психологию русских людей как ее обязательная, неотъемлемая часть. Он стал частью того, что определяется словом и понятием «национальность».

«Евгений Онегин» — не только энциклопедия русской жизни, но и отражение самой сути характера русского человека. В нем каждый русский видит самого себя, свои помыслы и мечтания. До Собинова были на русской сцене прекрасные вокалисты, но Собинов первый с удивительной лирической проникновенностью показал, что такое Ленский. Собинов как бы раскрыл то целое, что вложили в этот образ гении Пушкина и Чайковского. Публика поняла, что заложено в этом образе Пушкиным, что внесено Чайковским и чему окончательное образное выражение дал Собинов.

После этих вдохновенных слов обычно флегматичного Юрия Сахновского кто-то из присутствовавших добавил:

— Собиновское пение — как соловьиная песня в хмельную весеннюю ночь. Мало кого не волновали до глубины души колдовские звуки соловьиных ночей, весенние грозы, пьянящая хмарь распускающихся почек, нежнейший аромат ландышей, говор звонких ручьев. Все это против воли и желания врывалось в душу и заколдовывало ее, подчиняло своему обаянию. В этом волшебстве и вечности вешних чар — талант Собинова. Собинов — это молодость народа. А кто не любит и не вспоминает нежно о своей молодости! Оттого Леонид Витальевич будет дорог всем, кто не забывает своей молодости.

Глубоко запала в память короткая, мимолетная встреча, которую мне пришлось наблюдать в рабочей комнате Гиляровского.

Однажды (это было осенью 1905 года) уже в довольно поздний час у дяди Гиляя сидели Ф. И. Шаляпин, К. А. Коровин, зашедшие, кажется, из Большого театра, и В. Я. Брюсов. В обстановке ночной затихающей Москвы особенно явственно чувствовалась какая-то общая взволнованность и приподнятость.