Но если Великий инквизитор есть мечта Ивана о переделке мира, то пока что Смердяков — воплощение его идей, которое ему приходится видеть. Иван отдает свои мысли и Инквизитору, и Смердякову; он автор и одного, и другого.
С каким‑то скверным и тоскливым чувством распрощавшись с придуманным им иезуитом, Иван натыкается на Смердякова. Реальность книги Достоевского сталкивает его с ним, чтобы сказать: лакей Смердяков сидит в его душе, и именно этого человека и не может вынести его душа. Но вместо того чтоб крикнуть: "Прочь, негодяй", — Иван смиренно заговаривает с ним первым и не может оторваться от него, не смеет уйти, раздражается, бледнеет от злобы, приходит в исступление; Смердяков же — спокоен, уверен, почти строг. Ведь именно он, Иван, научил этого лакея так смотреть на жизнь: лакей сидит в его душе. И теперь лакей учит Ивана.
Реальность дразнит Ивана Смердяковым, Смердяков же дразнит его Чермашней. Весь его "свободный нравственный выбор" — главная тема книги — сводится к несущественному и пустяковому вопросу о том, ехать ли ему в Чермашню. Поехать ли ему продавать Черный лес за три тысячи — за столько, сколько припрятано для Грушеньки стариком Карамазовым, сколько нужно Мите, чтобы освободиться от невесты и Грушеньку увезти. Но Митя‑то считает, что лес его; Черный лес "Черномазовых" — символ всего того, из‑за чего соперничают отец и сын. И потому дилемма Ивана заключается в том, принять ли ответственность за брата и отца или повернуться к ним спиной. В поэме можно было примирять непримиримое и эффектно заканчивать сцену поцелуем. Но в действительной жизни приходится выбирать. Он может предотвратить отцеубийство и может дать злодеянию произойти своим чередом, и никакая добровольная "глупость" не отменит этот выбор. Вся нравственная "победа" Ивана в том, что, не заехав в Чермашню, он прямо отправился в Москву. "…И только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
— Я подлец! — прошептал он про себя".
Иван мечтал о мире, где "все позволено" и где кучка жертвенных героев, добровольно избравших путь страдания ради всего человечества, дадут хлеба и построят лучший мир для всех, храня свою страшную тайну "от несчастных и малосильных людей, с тем чтобы сделать их счастливыми". Какая симптоматичная мечта! Но в жизни его мечта обретает плоть в подлом, трусливом, хнычущем поваре, который рвется не пожертвовать собой, а открыть кафе–ресторан на Петровке и готов при случае променять ненавистную Россию на умную нацию французов в лакированных сапогах. Как только кончает с собой Смердяков — на смену ему является черт. Опошления себя, своей низости и не может вынести в двойнике Иван. Смердяков‑то, оказывается, лучше всех понимал, что Иван — из братьев Карамазовых на отца самый похожий.
Но в том, что Ивану ненавистен лакей в себе, что ему приходится до самого конца обманывать себя, — в этом есть для Достоевского надежда. Ивану непереносимо то, что залегает на дне его души.
Возвращая "билет" в трактире, Иван на секунду остановился задумчиво: "Можно ли жить бунтом, а я хочу жить". Альбер Камю, всю жизнь всматривавшийся в образ Ивана, отвечает ему: "В состоянии бунта можно жить, лишь идя в бунте до конца. Каков конец метафизического бунта? Метафизическая революция. Но для интеллектуалов Достоевского самому занять место свергнутого значит отрицать любой закон над собой, значит признать преступление".
Перед Иваном стоит испытание его бунту: проверить, сможет ли он жить принципом "все позволено", сможет ли спокойно перенести архипреступление отцеубийства. В 10–й книге — "Брат Иван Федорович" — мы видим, что ум Ивана оказался не совсем эвклидовым. "С Иваном бунт разума завершается безумием", — подытоживает Камю.
Когда Дмитрий, обезумевший от страсти к Грушеньке, от ненависти к отцу, от подавляюще–жертвенной Катиной любви, перепрыгивает через забор карамазовского сада, этим он приводит к завершению подспудный ход символов всего романа. В начале его — отец, сторожащий за забором и приманивающий Грушеньку тремя тысячами, и сын, сторожащий в соседнем саду, чтобы видеть, когда будет взята приманка. Целый ряд стоящих друг за другом заборов ведет, как к кульминации, к высокому карамазовскому забору в центре Скотопригоньевска.
В романе Достоевского нет повседневности. За тонкой оболочкой быта и реальности — мир напряженной душевной жизни и жизни идей, и потому это существенно символический мир. Достоевский пользуется символами как языком души. И этот символ "Скотопригоньевска" он старательно приберегает до того момента, когда можно его оценить.