И "бедная Лиза" из "Пиковой дамы" (а героиня имеет полное право на этот эпитет: "Лизавета Ивановна была пренесчастное создание") не составляет исключения. Пережив катастрофу, потеряв надежду на любовь, она ограничилась обмороком на похоронах графини и "вышла замуж за очень любезного молодого человека <…>. У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница", которой, видимо, придется тоже разыгрывать сходный сюжет. Безысходная жесткая повторяемость не оставляет места чувствительности: Лизавета Ивановна надеялась попасть в сентиментальную повесть, а попала в роман, вроде тех, что Томский давал читать старой графине, но и этот "роман" не состоялся. Из диалога Томского с графиней мы узнаем, что нынче нет романов, "где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел". В "Пиковой даме" есть убийство, но нет — в отличие и от "Бедной Лизы", и от романов в духе французской "неистовой словесности" —утопленного тела.
В "Пиковой даме" Пушкин принципиально оспорил самую идею чувствительности (недаром первое письмо Германна было "слово в слово взято из немецкого романа"). Прошли годы — и "Пиковая дама" была преподнесена публике как образец смешения сентиментальных и неистово романтических мотивов. Речь идет об опере П. И. Чайковского, в которой Лиза (уж никак не Лизавета Ивановна) в полном противоречии с Пушкиным, но зато в полном согласии с Карамзиным кончает с собой, бросившись в Зимнюю канавку. Без "утопленного тела" не обошлось.
Ориентация Чайковского на предпушкинскую литературную традицию, своеобразный сдвиг "Пиковой дамы" к началу XIX века, бросается в глаза. Томский поет ариозо на слова Державина ("Если б милые девицы…"), обменивается с Полиной пасторальными куплетами, Полина и Лиза поют Жуковского — "Уж вечер, облаков померкнули края…". Сюжетная линия Елецкого пришла из сентиментальных повествований, где истинный возлюбленный противостоял соблазнителю. Да и Германн любит Лизу, а мечта о трех картах уводит его от любви (так Эраста увлекла выгодная женитьба; у Пушкина же "три карты" и свели демонического инженера с Лизаветой Ивановной). Курьез заключается в том, что сюжетные пружины рубежа XVIII‑XIX веков воспринимаются куда "естественней", чем обыденная горечь пушкинской прозы. Интерпретация Чайковского оказалась понятней и памятней пушкинского текста, "утопленное тело" смотрится выигрышней, чем респектабельное замужество. Телевизионные знатоки, точно знающие, что, где и когда, блестяще провалились на вопросе о судьбе героев "Пиковой дамы". По их мнению, Лиза утопилась. Не помним, назвали ли они ее "бедной".
Уже в "Пиковой даме" приметна особая значимость имени героини. Имя становится своеобразным сгустком широких смысловых ассоциаций, порожденных карамзинской повестью, оно мифологизируется. Имя готово стать хранителем старого, но открытого новым прочтениям смыслового целого, одного его употребления достаточно для того, чтобы в памяти читателей встали размытые контуры старого сюжета (именно размытые, ассоциативность не сочетается с культурологической определенностью твердого знания), а далее свое дело сделают механизмы контраста или отождествления.
"Бедная Лиза" — кто она? Страдалица, святая, жертва социального неравенства, грешница, блудница? Перебирая читательские оценки, рассматривая литературных двойников карамзинской героини, мы видели весь спектр смысловых колебаний. Однако каждое из прочтений не становилось окончательным: сквозь грех светилась чистота, сквозь социальные контраверзы — общие психологические закономерности, сквозь сострадание— порицание. На наших глазах шло превращение текста с его сложной внутренней организацией, но постигаемым, исторически конкретным значением в нечто максимально зыбкое и простое до наглядности, запоминающееся и ускользающее от анализа, противоречивое и единое, принадлежащее уже не писателю, но традиции в целом — то есть в национальный культурный миф.
Предмет, ситуация, топоним, социальнопсихологический тип и т. д., счастливо увиденные и запечатленные писателем, переосмысленные другими большими художниками, подхваченные эпигонами, усвоенные массовым сознанием, отторгаются от собственного изначального смысла, не порывая с ним до конца, и начинают новую жизнь. Вдумаемся в судьбу понятий "игральные карты", "дуэль", "Петербург", "лишний человек" и поймем: "бедная Лиза" — явление того же ряда[40].
40
Смысловая энергия подобных "слов–символов" отнюдь не безгранична. Ассоциации ветшают, и понятие становится "пустым", навязчиво скучным. Так случилось и с "бедной Лизой" —и не только в добротных учебниках нашего времени. В сказке В. М. Шукшина "До третьих петухов" бедная Лиза—дуреха–ябедница, сующая свой нос куда не следует, яркий образчик мертвой героини из омертвелой книги. Видимо, именно утрата образом его мифологической энергии стимулирует сегодняшнюю театральную интерпретацию повести (М. Розовский) с ее установкой на изначальный карамзинский смысл. В то же время было бы слишком смело заявить об исчерпанности "мифологического" восприятия. Думается, имя любимой героини Ф. А. Абрамова многое определило в ее печальной судьбе: попытки Егорши соблазнить Лизу; Егорша, бросающий Лизу вскоре после свадьбы ("Пути–перепутья"); "грех" Лизы, отторгнувший ее от близких, и почти неизбежная гибель героини в финале тетралогии ("Дом"). Разумеется, речь идет об ассоциативных перекличках, лишь подкрепленных номинацией.