Акценты переставлены, интонация переменена с гневно–обличительной на тоскующую. Герцена, конечно, уже не очарует "дым отечества", однако трагедия вынужденного эмигрантства и изоляция первых лет жизни за границей отзовется в этих строках.
Москва 40–х годов, Москва Герцена, оказывается — среди прочих — населена Чацкими. В "Былом и думах" дается иронический смотр Москве и выясняется, что фигура Чацкого — ее необходимый и "вечный" атрибут: "Я в Москве знал два круга, два полюса ее общественной жизни… В ней не приходит все к одному знаменателю, а живут себе образцы разных времен, образований, слоев, широт и долгот русских. В ней Ларины и Фамусовы спокойно оканчивают свой век; но не только они, а и Владимир Ленский и наш чудак Чацкий — Онегиных было даже слишком много"[85].
Характерно, что и в восприятии нового поколения, "детей", Базаровых, все эти так называемые "лишние люди" русской классики образуют некий единый, глубоко чуждый образ. Для демократов–шестидесятников он станет жупелом. Говоря о том, что историческое время этих героев безвозвратно кануло в прошлое, они будут говорить об исчерпанности и "дела" поколения Герцена.
Особенно афористично выразит это общее отношение к типу дворянина–либерала Писарев: "Время Бельтовых, Чацких и Рудиных прошло навсегда с той минуты, как сделалось возможным появление Базаровых, Лопуховых и Рахметовых…"[86] Ясно, что стрелы метят прежде всего в "отцов" — в поколение Рудиных — людей "со знанием", но без "воли", несостоятельных на "rendez‑vous" с русской действительностью. Однако отношение лагеря демократов–шестидесятников к Рудиным накладывает свой отпечаток и на отношение к Чацкому: он начинает восприниматься ими по той же модели. Так, Писарев отметит "бесплодное красноречие" Чацкого[87]. А еще ранее Добролюбов будет иронизировать над пустотой и мелочностью "маленьких требований" Чацкого и невольно (а может быть, и вполне сознательно) припишет ему сентенции Фамусова о Кузнецком мосте и "вечных нарядах" (так!). "Реальная критика", таким образом, откажет в серьезности идеологическим устремлениям грибоедовского героя, "не замечающего слона"[88], и осмыслит его поведение как формулу, лишенную всякого исторического смысла.
Удар по Чацкому — Бельтову Герцен воспримет как удар по себе — по кружкам 1830—1840–х годов, по времени его молодости и даже по той работе, которая ведется им сейчас в эмиграции. Его статьи конца 1850—1860–х годов, посвященные реабилитации поколения "отцов" — от Чацких до Рудиных, были направлены против крайностей взглядов поколения "детей", Базаровых (в котором, в свою очередь, узнали себя такие люди, как Писарев). В этой полемике декабрист Чацкий, стоявший, по мысли Герцена, у истоков дворянской революционности, постепенно наделялся чертами во многом идеализированного образа "человека 30—40–х годов". Все комическое в Чацком снимается. Вместо этого в грибоедовском Чацком прорисовывается тот героизированный облик, который встречается в работах Герцена, посвященных эпохе его молодости. "Образ Чацкого, печального, неприкаянного в своей иронии, трепещущего от негодования и преданного мечтательному идеалу", — таков герой Грибоедова в статье Герцена 1864 года[89]. Что это, литературная критика, публицистика? Нет, это исповедь "сына века", облеченная в форму литературной критики и публицистики. Говоря о Чацком, Герцен говорит о себе, о своем поколении, о "негодовании" и "мечтательных идеалах" своей молодости. Этот своеобразный "комплекс" Чацкого в мировоззрении людей 40–х годов очень точно указал И. А. Гончаров— сам связанный с этим поколением: "Много можно бы привести Чацких — являвшихся на очередной смене эпох и поколений — в борьбе за идею, за дело, за правду <…> а возьмем одного из позднейших бойцов с старым веком, например, Белинского. <…> Прислушайтесь к его горячим импровизациям — и в них звучат те же мотивы и тот же тон, как у грибоедовского Чацкого. <…> Оставя политические заблуждения Герцена, где он вышел из роли нормального героя, из роли Чацкого, этого с головы до ног русского человека, — вспомним его стрелы, бросаемые в разные темные, отдаленные углы России. <…> В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого. И Герцен страдал от "мильона терзаний""[90].
К концу 1860–х годов картина литературного движения у Герцена несколько меняется. Резкие расхождения с революционными демократами достигают наивысшего накала. Последние также используют литературные образы в качестве символов общественного движения. Для них именно Онегин приобретает черты исторического характера 20–х годов. От него тянется, по мысли Писарева, галерея "лишних людей", ничего не сделавших для России.