И Татьяна Алексеевна Щербакова тоже блокаду пережила. А отец ее, дедушка ее, тетя — они все не смогли пережить.
И Мелехина Вера Алексеевна блокаду пережила. «Мы с мамой воду в Неве поварешкой черпали и — в чайник. А потом этот чайник с водой вдвоем едва-едва везли, такие худые были. Мы на Петроградской стороне жили… Идешь-идешь, бомбят — под аркой встанешь и стоишь спокойно. Никакой реакции. И умирали — не плакали, как каменные. А однажды зимой меня артобстрел на Неве застал, я присела, воротником закрылась… Потом встала, пошла… Я тогда все думала: какая же я дура, что раньше первое не ела. Война кончится — теперь уж буду маму слушаться и по две тарелки есть…»
Скажите, может ли человек, который в голодном детстве защищал себя от снарядов воротником пальто, может ли этот человек заниматься розыском пропавших в войну людей вполчувства?
Все шестеро женщин — ленинградки.
Работают, ни времени, ни ног своих не жалеют — все в пути, в поисках. Фантазия нужна, воображение. Но, с другой стороны,— усидчивость, дотошность бухгалтерская.
Из Владивостока обратилась к Черных Люба Экварь: в блокаду она попала в ленинградский детский дом и ничего о родных не знает. Валентина Андреевна все перепроверила — никаких концов. Потом вдруг стала искать на «Эккаре» — попалась такая фамилия (почему вдруг — нам с вами странно, а Черных-то знает, как в войну в спешке, в сумятице писали наспех на обрывках бумажек, кто-то потом букву-другую не разобрал или не так фамилию расслышал и — уже все другое). Приглашает Ирину Павловну Эккаре.
— У вас дети в войну были?
— Были, да все умерли, невезучая я.
— А Люба была?
— Была, погибла. Я на работу ушла, соседке ее оставила. А та зазевалась. Люба на улицу вышла и пропала. Я ее больше всех берегла, она была последняя…
— Какие приметы?
— Голубые глаза, светлые волосы.
— Понимаете, одна девочка ищет свою мать…
Расстроилась в тот день Ирина Павловна, разволновалась.
Черных снова и снова стала запрашивать Владивосток, Любу: воспоминания, какие воспоминания? «Ничего я не помню,— писала Люба.— Вот только иногда смущает меня одно воспоминание — или я сама это вообразила, или видела. Помню комнату, где я жила,— она была небольшая, и около двери, когда заходишь, с левой стороны стояла кровать. Один раз в комнате сидела какая-то женщина, и мать очень смеялась, у нее были светлые волосы». Черных снова пригласила Ирину Павловну:
— Вы довоенную комнату хорошо помните, где кровать Любы стояла?
— Ну, как же, как входишь — сразу слева.
Через несколько дней Валентина Андреевна встречала в Ленинграде заплаканную Любу (инспекторы сами же их встречают). Повезла в гостиницу. «Завтра увидишь маму».— «А сейчас нельзя?»
Почему, в самом деле, спросил я Черных, люди десятилетиями ищут и ждут друг друга и вот, когда нашлись, наконец, снова надо ждать встречи — часы, дни, недели? С Тамарой Козуновой уже 10 ноября все более или менее прояснилось, а встреча состоялась только 17 декабря.
— Что вы, это самый ответственный момент,— сказала Валентина Андреевна,— тут надо все подогнать, чтобы сходилось. Знаете, как бывает… Московский спортсмен обратился ко мне за помощью. Одна женщина, ленинградка, по фотографии узнала его: сын. Подготовили встречу, приехало телевидение. Оказалось — не сын…
Это от жажды своих увидеть.
Валентина Андреевна помолчала, вздохнула:
— А этой женщине, ленинградке, вы знаете, я все-таки нашла сына. Она так маялась. Я долго искала. Напала на след. Все вроде совпадает, а я парня переспрашиваю: воспоминания? «Помню,— говорит,— у мамы была зеленая юбка и на углу дома в одном и том же месте я спотыкался, меня мама за руку удерживала». Я у этой женщины потом спрашиваю: «У вас юбка зеленая до войны была?» «Была… А что?» — смотрит удивленно. «А сын на одном и том же углу спотыкался?»… Знаете, с ней плохо стало…
Кто кого чаще ищет? Родители — детей. Хотя старшие смотрят на жизнь трезвее, они больше видели, больше знают и меньше верят в чудеса. Впрочем, дети тоже нередко ищут, особенно беспокойно начинают искать, когда сами обзаводятся семьями, детьми: у них открываются и обнажаются тогда малознакомые прежде материнские и отцовские чувства.
— Знаете,— говорила Мелехина,— трудность наша в чем: у блокадных детей ведь очень плохая память, особенно зрительная, у эвакуированных лучше. Пишут: «Я помню наш дом, возле него были львы…». А в Ленинграде — львов… Фантазия у военных детей знаете какая: у всех папы — непременно фронтовики и непременно офицеры, а мамы — врачи или медсестры. Вот так же многие эвакуированные, в тылу, дети видели себя обязательно ленинградцами. Одна мне пишет: «Ленинградка». Помнит только, как ее эшелон в Адыгее расстреливали фашисты, даже двери теплушек не открывали, думали сначала — взрослых привезли, а потом дверь распахнули — дети, но все равно добивали их. И вот она, представьте, уцелела. Я уже трижды печатала ее объявление и фотографию в газете, все проверила — нет ее нигде, ни в каких справках, а она настаивает: «Я — ленинградка»…