— Что же на это говорит Лизочка?
Генеральша поспешно подвигает свой стул к Ланской.
— Ах, что говорит Лизочка! Вы знаете, она умная, дельная девушка — мы ей многим обязаны. Но она суховата, она на все смотрит слишком трезво. «Мне хотелось бы,— говорит она,— доставить тебе удовольствие и повенчаться в церкви, но раз Владимиру это не позволяют его убеждения и партийная дисциплина, то я не имею права настаивать». Она не имеет права настаивать! Вы слышали?..
Генеральша опять теряет энергию, удрученная съеживается на своем стуле. Пусть она глупа, стара, ничего не понимает, но можно же уступить ей хоть в этом… Просто для ее спокойствия, для того, чтобы она могла умереть спокойно. Ведь это только формальность, и ничего больше. Они вольны не верить, если не хотят. Это их дело… Но что стоит пойти в церковь?..
Ланская снова смотрит на скомканную записку, мысли ее далеки от генеральши, ее дочери, свадьбы. Она говорит, лишь бы сказать что-нибудь:
— Теперь признается законным только гражданский брак. Они пойдут в комиссариат и запишутся. Все будет в порядке.
Но генеральша не может, не хочет понять. Это не укладывается в ее уме под рыжим париком. Тут ни при чем религиозность. Она сама терпеть не может священников — все они пьяницы, семинаристы, но раз это принято, утверждено веками… Раз это всегда считалось необходимым, законным и, конечно, будет считаться… Комиссариат… Что такое комиссариат? Когда придут другие — комиссариаты ничего не будут значить. Браки окажутся недействительными. Вы понимаете?
— Сударыня!
За дверью топочет генерал.
— Сударыня! — басит он.
— Ах, господи! Чего тебе? Я сейчас, я сейчас, я сейчас… Не дает покою…
— Вы можете войти,— кричит Ланская,— без церемоний.
Дверь распахивается — на пороге генерал. В руках у него газетный лист.
— Тысячу извинений,— говорит он,— целую ручки. Вот тут написано — ничего не понимаю. Чего-с? Не угодно ли. Циркуляр: «Всем облобесам, губсобесам, усобесам и наркомбесам братских республик». Поняли? — не понимаю. Абсолютно — не понимаю. Новость слыхали? Можете поздравить… Всем облобесам… Нужна будет протекция — обращайтесь. Чего-с?
Генерал осунулся, оброс серым войлоком, тужурка из купального халата сидит мешком.
Генеральша встает, поправляет парик. Руки у нее дрожат, парик лезет на лоб.
— Ты вечно со своими глупостями,— говорит она, морща от усилий нос.— Уходи! Ты мешаешь Зинаиде Петровне одеваться.
— Мешаю? Виноват. Но я хотел бы все-таки знать. Что за бесы? Почему бесы? Откуда бесы? Не понимаю…
Он складывает газету, засовывает ее в карман тужурки, шлепает своими зелеными чувяками к балконной двери. Потом круто поворачивается и в упор смотрит на Ланскую — топорщит брови, усы, бороду — глаза из-под усталых век.
— Елизавета — моя дочь. Слыхали? Удостоила меня чести. Никаких фиглей-миглей. Сочетается законным браком с предержащей властью.
Слова выкрикивает одно за другим — после каждого ставит точку. Но внезапно оседает — точно только и есть что тужурка из полосатого купального халата да синие со споротыми лампасами брюки. Глаза слипаются, съеживаются, щеки — один войлок прыгает нелепым комком над спустившейся тужуркой.
— Что с вами, генерал?
Но он не слышит, не видит: войлок прыгает и мокнет. Чувяки торопливо и беспомощно шлепают в переднюю, и только оттуда раздается охрипшее:
— Бу-бу-бу, бу-бу-бу…
— Совсем расклеился,— шепчет расстроенная генеральша, устремляясь за мужем.
Парик снова ползет к затылку.
Ланская торопливо берет папиросу, закуривает. Она закидывает ногу за ногу, сидит, курит, окуривает себя табачным дымом, жадно глотает его, ни о чем не думает, не хочет думать… Дым…
Но вот рука ее делает непроизвольное движение. Она двигается по столу. Пальцы разжимаются, схватывают бумажку. Дым рассеивается. Зинаида Петровна еще раз читает записку — там всего несколько слов:
«Был, как условились,— не застал. Опять твои фокусы. Нужно торопиться. Последний раз приду в пятницу вечером. Жди».
Общие собрания Рабиса обыкновенно назначаются по понедельникам — в свободный день. Начало ровно в одиннадцать, но собираются к часу.
У входа в цирк сидит делопроизводитель правления и записывает явившихся членов.
Под солнцем арена цирка необычно весела и просторна, кругом уходящие вверх скамьи колеблются под бегущими тенями. Воробьи чувствуют себя здесь полными хозяевами. Они жирны, горласты и бесцеремонны. Их общие собрания крайне оживленны и всегда собирают кворум. Этим не могут похвастать члены Рабиса.
Первыми приходят члены комячейки — их пять человек — и удаляются в одну из уборных на фракционное заседание. Там обсуждается вся повестка дня, выносятся решения и составляются кандидатские списки: общему собранию остается только голосовать.
Актеры стоят на тротуаре, щелкают семечки и возмущаются даром потраченным временем.
— Какого черта это кукольная комедия,— говорят они.— Единственно свободный день и тот…
Актрисы приходят с корзинками прямо с базара. Они расписываются и торопятся уйти.
— Обойдется и без нас.
Все недовольны завподотделом искусств. Подотдел не работает в контакте с союзом. Это недопустимо. «Нам нужно защищать профессиональные интересы,— говорят члены правления,— с нами не считаются».
— Подотдел не высказывает достаточной пролетарской твердости,— таково непоколебимое мнение комячейки.— Нужно убрать буржуазный элемент и ввести железную дисциплину.
Завподотделом конфиденциально беседует с т. Аваловым. Он ищет поддержки у печати. Чтобы спасти положение, необходимо переменить кабинет. Смена министерства неизбежна. Двумя, тремя завсекциями придется пожертвовать. Лито, музо, кино, изо, тео…— кого из них? У зава новый проект реорганизации подотдела. Прежняя схема никуда не годится. Абсолютно — никуда. Прежде всего необходимо отказаться от коллегиальности. Это только тормозит работу, вносит сумбур. В каждой секции должно быть не более трех человек — зав. секцией, помощник его по областной работе, помощник по городской. Они исполняют определенные задания — и ничего больше. Завсекциями в свою очередь исполняют директивы завподотделом. Кроме того, необходимо выделить в особую секцию — Р.К.Т.— Рабоче-крестьянский театр. Эта секция должна руководиться партийным и работать в тесном контакте с комсомолом.
И зав. развертывает лист ватманской бумаги. На нем круги, кружочки, квадратики, точно плоды, висящие на ветках. Схема областного подотдела искусств. Кандидаты. Зав. склоняется к т. Авалову. Т. Авалов поглаживает бороду; восточные глаза его лукавы и непроницаемы. Зав.— армянин, поэт, приехавший из Тифлиса, друг Завобнаробразом; т. Авалов — осетинский поэт, местный житель. Почему тот, а не другой завподотделом искусств? Посмотрим.
— В конце концов я буду только рад, если меня освободят от моих обязанностей. Еще лучше, если бы меня совсем отпустили.
Томский ходит об руку с Алексеем Васильевичем по цирковому кругу. Он устало качает своей благородной серебряной головой. Алексей Васильевич болезненно морщится.
— За два месяца наш подотдел три раза менял помещение, два раза реорганизовывался и сменил двух завов,— говорит Игнатий Антонович.— Каждый раз мне приходилось писать новые проекты по театральному делу. В конечном итоге у нас всего-навсего один театр и тот никуда не годный. Я устал. Все мои мысли в Ростове — у жены. Чего от меня хотят? Я был когда-то недурным актером — вот и все. Я совершенно лоялен и прошу только, чтобы меня оставили в покое. Мне пятьдесят два года. Поймите.
Алексей Васильевич кивает головой. Он кивает головой и улыбается, точно ему приятно слышать, что говорит Игнатий Антонович.
— Вы помните пьесу Сухово-Кобылина «Смерть Тарелкина»? — спрашивает он.
Ну как не помнить эту пьесу! Игнатий Антонович играл в ней генерала Варравина. Но при чем же здесь эта пьеса?
— Так, почему-то вспомнилось. Я люблю ее. Жуткая вещь, надо сознаться. Там есть одно место. Кажется, в последнем акте. Вызывают в участок свидетельницей Людмилу Брандахлыстову, прачку, и спрашивают, что она знает о Тарелкине. «Не оборачивался ли он?» «Как же, батюшка, оборачивался». «Во что же он оборачивался?» «Да в стенку, батюшка, в стенку». Изумительное место. И как все, что у нас взять из гущи русского быта,— жутко, с чертовщиной. Нет, нет, да и выглянут этакие рожки. Черт его знает почему. «Вот видите, оборачивался,— говорит Чибисову Расплюев.— Ясное дело — оборотень Тарелкин». И сейчас же мечтает: «Только позволили бы мне. Да я бы. Эге! Весь Петербург, да что Петербург — вся Россия у меня под ногтем была бы… Любого спросил бы: оборачивался, нет? А чем был в такой-то день, а что делал тогда-то? Не выкрутился бы — шалун! Вся Россия — оборотень, все оборачивались, никому не верю. Сам черт нас не разберет — умер ты или жив. Кажется вот — жив, а умер — умер — а жив». Что, если бы, Игнатий Антонович, действительно так, по-Расплюевски… Неприятно, доложу я вам.